Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 101

Вынимая длинную булавку, прикалывавшую вуаль к шляпе, он сказал:

— Бедная моя Ипполита, как ты, должно быть, устала. Ты так бледна, так бледна!

Вуаль была снята, она оставалась еще в дорожной накидке и перчатках. Привычным движением он снял с нее шляпу. Прелестной показалась ему эта темная головка с гладкой прической, подобно плотно облегающему шлему, обрисовывающей изящную линию затылка и открытой шеи.

На ней была горжетка из белых кружев, а маленькая черная бархотка обвивалась вокруг шеи, оттеняя нежность и белизну кожи. Под накидкой виднелось суконное платье с черными и белыми полосками, причем общий тон его был серый: знакомое платье, бывшее на ней, когда они ехали в Альбано. Также знакомый запах фиалок несся от ее тела.

В поцелуях Джорджио проявлялась теперь постепенно возрастающая страсть «хищника», по ее собственному определению. Он вдруг остановился, снял с нее накидку, помог снять перчатки, потом, чувствуя безумное желание ласк, схватил ее руки и прижал их к вискам. Ипполита, не отнимая своих рук и притянув к себе голову возлюбленного, покрывала все лицо его долгими, горячими поцелуями. Джорджио знакомо было прикосновение этих несравненных уст, как бы скользящих по поверхности его души, наполняя ее неземным блаженством слияния с чистейшим элементом другой души.

— Ты убьешь меня, — прошептал он, трепеща всем существом, чувствуя, будто холодные струи, подобно электрическому току, пробегают по всему его телу.

Он снова испытывал инстинктивный ужас, как и всегда в подобных случаях.

Ипполита остановилась.

— Ну, до свидания, — сказала она. — Где же… моя комната? О, Джорджио, как нам будет здесь хорошо!

Она с улыбкой окинула взглядом комнату. Потом, направляясь к двери, нагнулась по дороге, подняла пучок цветов и поднесла его к лицу, видимо, упиваясь их ароматом, растроганная и опьяненная этими свежими дарами, рассыпанными Джорджио по ее пути. Уж не сон ли это? Неужели она — Ипполита Санцио — окружена этой сказочной обстановкой, этой атмосферой поэзии и поклонения?

С новыми слезами на глазах она бросилась на шею Джорджио и сказала:

— Как я благодарна тебе!

Впечатления окружающего опьяняли ее. Она чувствовала себя приподнятой над жизнью, окутанной апофеозом поэзии, созданной ее возлюбленным, она чувствовала прилив иной, высшей жизни и задыхалась от притока свежего воздуха, непривычного для ее усталой груди.

— Как я горда тем, что принадлежу тебе! Ты возвышаешь меня. Довольно одной минуты пробыть с тобой, и я становлюсь совершенно другой женщиной. Другая кровь течет во мне, другие мысли. Я уже не Ипполита, не вчерашняя Ипполита. Дай мне какое-нибудь новое имя.

— Душа! — произнес он.

Они обнялись и поцеловались, так горячо, будто хотели сорвать сразу все поцелуи с уст друг друга.

Ипполита высвободилась и повторила:

— Ну, до свидания. Покажи, где моя комната.

Джорджио, обняв ее за талию, провел в спальню.

Она радостно вскрикнула при виде Thalamus thalamorum, задрапированного желтым шелковым покрывалом.

— Да ведь мы в ней утонем…

И она продолжала смеяться, осматривая сооружение.





— Самое трудное — это взобраться туда.

— Ты поставишь ногу на мое колено, как здесь принято…

— Сколько икон! — вскричала она, смотря на стену у изголовья, увешанную образами. — Надо будет их закрыть…

— Да, ты права…

Оба с трудом подыскивали слова, голоса их слегка дрожали. В обоих клокотала безудержная страсть, затемняя сознание видениями предстоящих наслаждений.

Кто-то постучался. Джорджио вышел на террасу. То была Елена, дочь Кандии, она пришла сказать, что завтрак подан.

— Что ты на это скажешь? — спросил Джорджио, нерешительно обращаясь к Ипполите несколько дрожащим голосом.

— Право, Джорджио, я совсем не голодна. Если можно, я поем лучше вечером…

Прерывающимся голосом Джорджио сказал:

— Тогда иди к себе в комнату. Там приготовлена ванна. Иди!

И он провел ее в комнату, сплошь задрапированную деревенскими циновками.

— Вот видишь, все твои чемоданы и картонки уже здесь. До свидания. Помни, что я тебя жду. Каждая минута ожидания — лишняя минута страданий. Не забывай этого…

Он удалился. Через несколько минут послышался шум воды, струившейся с громадной губки в ванну. Ему знакома была свежесть этой родниковой воды, и воображению рисовалось стройное гибкое тело Ипполиты, вздрагивающее под ледяными струями.

Мозг его загорался, в глазах темнело. Когда же плеск затих, он задрожал всем телом, и зубы его застучали будто среди приступа смертельного озноба. Глазами хищника он представлял себе теперь женщину, сбросившую простыню, и ее уже сухое освеженное тело, подобное снежному алебастру, отливающему золотом.

Утомленная еще более, почти бесчувственная, Ипполита задремала. Улыбка мало-помалу исчезла с ее лица. Губы на мгновение сжались, потом полуоткрылись в беспредельной неге, и между ними засверкала ослепительная белизна зубов. Вот они снова сжались и снова приоткрылись медленно, медленно, обнажая влажную белизну зубов.

Приподнявшись на локте, Джорджио наблюдал спящую. Она казалась ему прекрасной, такой же прекрасной, как там, в таинственном полумраке часовни, среди звуков музыки маэстро Александра Мемми, среди аромата ладана и фиалок. Она была бледна, бледна, как и тогда, при первой встрече.

Она была бледна, но такого странного оттенка бледности Джорджио еще никогда не видал ни на одном женском лице: то была бледность смерти, ослепительная и ровная, принимавшая усиливаясь, какой-то землистый оттенок Длинные тени от ресниц падали на верхнюю часть щек, легкий пушок пробивался над губой. Рот был довольно крупный, линия губ мягкая, но выражение отчасти страдальческое, что еще более обнаруживалось среди молчания…

Джорджио думал: «Как красота ее одухотворяется болезнью и усталостью! Такая, как сейчас, она еще больше нравится мне. Я узнал в ней таинственный образ, промелькнувший передо мной в тот февральский вечер: „женщину без кровинки в лице“. Мне кажется, мертвая она достигнет совершенной красоты… Мертвая? А что, если бы она умерла? Она превратилась бы в грезу, в идеальную грезу. Я продолжал бы любить ее и за гробом, но без мучительной ревности, моя скорбь была бы ровной, спокойной тогда».

Он припомнил, что однажды уже представлял себе Ипполиту в объятиях смерти. О, этот праздник роз! Громадные букеты белых роз красовались в вазах — то было в июне, в самом начале их любви. Она лежала на диване, в полном изнеможении, почти бездыханная. Он долго-долго смотрел на нее, и ему вдруг пришла в голову фантазия осыпать ее цветами. Осторожно, чтобы не разбудить ее, он прикрепил несколько роз и к волосам. Вся покрытая цветами и гирляндами, она казалась ему мертвой, бездыханной. Тогда он испугался и стал трясти ее, чтобы разбудить, но она продолжала оставаться неподвижной, в припадке недуга, которым страдала в то время. О, какой ужас, какое страдание переживал он, пока она не пришла в сознание! Но в то же время какой восторг испытывал он при виде ослепительной красоты этого лица, так странно облагороженного печатью смерти! Припоминая этот эпизод и раздумывая о своих тогдашних ощущениях, он вдруг почувствовал прилив жалости и раскаяния. Склонившись над спящей, он поцеловал ее в лоб, но она не проснулась. Больших усилий стоило ему сдержаться, не добиваясь ответа на свои ласки. И только теперь он узнал всю безнадежную грусть ласк, не разделяемых любимым существом, не являющихся для обоих источником острых наслаждений, и почувствовал невозможность опьянения, не вызывающего такого же опьянения.

«Уверен ли я, — думал он, — всегда ли я уверен в том, что заставляю ее переживать то же, что переживаю сам? Сколько раз среди моих безумных ласк она оставалась только зрительницей? Сколько раз, может быть, страсть моя вызывала в ней отвращение?» Он продолжал смотреть на спящую, а волна тяжелых сомнений заливала его душу. «Истинная глубокая страсть друг к другу — также не что иное, как химера. Чувственные и духовные стремления моей возлюбленной одинаково темны для меня. Я никогда не уловлю скрытого отвращения неудовлетворенности, наступления момента желаний. Никогда не узнаю впечатления от одной и той же ласки в различное время. За один день ее больной организм проходит целый ряд противоречивых физических состояний. Такая неустойчивость может ввести в заблуждение самое напряженное внимание. Ласка, приводившая ее на заре в исступление, может через какой-нибудь час показаться ей грубой. Может быть, иногда ей приходится насиловать себя? Слишком долгий поцелуй, опьяняющий меня, почти до потери сознания, может быть, вызывает в ней физическое отвращение. Вид притворства и скрытность в области чувственности так свойственны и любящим, и нелюбящим женщинам. Да что я говорю? Женщины любящие, женщины страстные, даже более склонны к притворству и скрытности: боятся огорчить возлюбленного. Наиболее страстные женщины часто преувеличивают даже внешним образом впечатление получаемых ими наслаждений, зная, что это льстит самолюбию мужчины и еще более опьяняет его. Факт налицо: когда я вижу Ипполиту, изнемогающую от страсти, то гордость переполняет все мое существо. Ей доставляет наслаждение, я знаю, принимать вид жертвы в объятиях хищника, она знает, что молодому тщеславию льстит ее мольба о пощаде и судорожный вопль среди борьбы, где он является победителем и овладевает ей — бессильной, повергнутой им на ложе. Играет ли в данном случае роль одна страсть или отчасти симуляция страсти? Нет ли доли искусственности во всем этом в угоду мне? Не насилует ли она себя иногда? Не таится ли в глубине ее души зародыш отвращения к моим ласкам?»