Страница 13 из 101
— Пора идти.
Спускаясь по лестнице, двое влюбленных снова ощутили грусть и какой-то страх, словно за этим мирным порогом их ждала неведомая опасность. Старый хозяин гостиницы поклонился им при выходе и сказал с огорчением:
— А у меня на сегодняшний ужин такие отличные жаворонки!
Джорджио ответил подергивающимися от волнения губами:
— Мы скоро вернемся… Скоро вернемся…
Пока они направлялись к станции, солнце начало спускаться в море на крайней черте равнины, краснеющей среди тумана. В Checcina моросило. Когда они расставались в этот сырой и туманный вечер Страстной пятницы, Рим показался им городом, где можно только умереть.
Отчий дом
В конце апреля Ипполита уезжала в Милан по просьбе сестры, только что схоронившей свою свекровь. Джорджио Ауриспа также намеревался тем временем отправиться в путь, на поиски удаленного местечка. В середине мая решено было там встретиться.
Но как раз перед своим отъездом Джорджио получил от матери письмо, полное безнадежной грусти, почти отчаяния. Откладывать поездку на родину при подобных обстоятельствах было немыслимо.
Джорджио сознавал, что долг его — спешить туда, где было истинное горе, и страдал за мать, но чувство сыновней нежности мало-помалу уступало в нем место раздражению, обострявшемуся по мере того, как перед сознанием его всплывали картины предстоящего конфликта.
Вскоре раздражение это, подогреваемое приготовлениями к отъезду и горестной перспективой разлуки, захватило его всецело.
Прощание с возлюбленной было мучительней, чем когда-либо. Джорджио находился в состоянии повышенной чувствительности, больные нервы не давали ему ни на минуту покоя. Будущее не сулило ничего, кроме горя и тревоги.
Расставаясь с Ипполитой, он сказал:
— Еще увидимся ли мы!
Поцеловав ее в последний раз в дверях вагона, он заметил, что она немедленно спустила черную вуаль над его поцелуем, этот ничтожный сам по себе факт поверг его в смущение и приобрел для него значение зловещего символа.
Приехав на родину в Гуардиагрелле и войдя в свой отчий дом, он так ослаб духом, что, обнимая мать, расплакался, как дитя. Но ни объятия матери, ни слезы не облегчили его. Он чувствовал себя одиноким в родном доме, среди родной семьи. Странное ощущение одиночества среди близких, знакомое ему и прежде, пробуждалось теперь с еще большей силой, с большей нетерпимостью. Тысячи мелких подробностей домашнего обихода раздражали, оскорбляли его. Обычная тишина во время обеда и завтрака, нарушаемая лишь звоном ножей и вилок, казалась ему просто невыносимой. Эстетическое чувство, свойственное его натуре, страдало здесь каждую секунду, и нервы расстраивались…
Атмосфера вражды и раздора тяготела над этим жилищем, и Джорджио задыхался в нем.
В первый же вечер по его приезде мать удалилась с ним в отдельную комнату, чтобы поведать о всех своих неприятностях, огорчениях, несчастьях, а также о беспорядочном, безнравственном поведении своего мужа.
Дрожащим от негодования голосом, глядя на него полными слез глазами, она сказала:
— Твой отец негодяй!
Веки ее несколько распухли и были красны от частых слез, щеки ввалились, вся внешность носила на себе следы долгих страданий.
— Да, негодяй! Негодяй!
Слова эти продолжали звенеть в ушах Джорджио, когда он поднимался к себе в комнату, образ матери носился перед его глазами, он снова слышал постыдные обвинения, сыпавшиеся на человека, чья кровь текла в его жилах, и на сердце его была такая тяжесть, что, казалось, оно не вынесет более и разорвется. Но вот картина внезапно сменилась: среди бурного прилива страсти перед ним всплыл образ далекой возлюбленной, и тогда он почувствовал, что ему бы хотелось ничего не знать, ни над чем не задумываться, кроме своей любви, не испытывать никаких ощущений, не связанных с нею. Он вошел в свою комнату и запер за собой дверь. Лунная майская ночь смотрела в стеклянные двери балконов. Чувствуя потребность подышать свежим воздухом, он открыл дверь, вышел на балкон и, опершись на балюстраду, жадными глотками, казалось, пил влагу ночи. Бесконечное спокойствие царило внизу, в долине, Маиелла, вся еще белая от снега, дополняла красоту неба величественной красотой своих контуров.
Гуардиагрелле, похожее на стадо овец, дремало у подножья Санта-Мария Маджиоре. Одно освещенное окно противоположного дома являлось каким-то желтым пятном на этом фоне.
Джорджио забылся. Красота ночи заслоняла собой все мысли и будила лишь одну: «Вот еще ночь, погибшая для счастья!» Среди окружающей тишины слышался лишь топот лошади в соседней конюшне да замирающий звон бубенчиков.
Взгляд Джорджио обратился к освещенному окну, и на фоне желтого прямоугольника рамы он увидел колеблющиеся тени человеческих фигур, двигавшихся там внутри. Он стал прислушиваться. Ему показалось теперь, что кто-то слегка постучал в дверь. Неуверенный, он пошел отворить. То была тетка Джоконда. Она вошла.
— Ты обо мне и думать забыл, — сказала она, обнимая его.
На самом деле, не видя ее в числе встречавших его родственников, Джорджио совершенно забыл о ее существовании. Он поспешил извиниться, посадил ее на стул и заговорил с ней ласковым тоном.
Тетке Джоконде, старшей сестре его отца, было лет под шестьдесят. Она хромала после одного несчастного случая и проявляла склонность к полноте, но полноте нездоровой, рыхлой, лимфатической. Вся ушедшая в религиозные обряды, она жила особняком в своей комнате на верхнем этаже, почти не соприкасаясь с семьей, всеми забытая, никогда никем не любимая, считавшаяся слабоумной. Мир ее составляли священные предметы, реликвии, символы, жизнь протекала исключительно в религиозных упражнениях: монотонном пении молитв и жестокой борьбе с чревоугодием. Она обожала сладости, а всякая иная пища внушала ей отвращение. Но зачастую сладостей не было, и Джорджио пользовался ее исключительной любовью за то, что всякий раз, приезжая в Гуардиагрелле, не забывал привезти ей коробочку леденцов и коробочку шоколада с ромом.
— Ну вот, — забормотала она своим беззубым ртом, — ну вот ты и приехал к нам… Хе, хе, опять приехал…
Она смотрела на него с оттенком робости, не находя других слов, а глаза ее горели ожиданием.
Сердце Джорджио сжималось от жалости и презрения, и он думал: «И с этим убогим созданием, опустившимся до последней степени, с этой несчастной ханжей-лакомкой меня связывают узы крови, я принадлежу к одному с ней роду!»
Заметное беспокойство постепенно овладело тетей Джокондой, глаза ее светились теперь уже слишком красноречиво. Она по-прежнему бормотала:
— Ну вот… вот…
— Ах, да! Прости, тетя Джоконда, — с трудом заставил себя выговорить Джорджио. — Ведь я забыл на этот раз привезти тебе конфет!
Старуха изменилась до неузнаваемости, казалось, она близка к обмороку, глаза ее потухли, и она еле слышно прошептала:
— Что же делать, ничего…
— Но завтра же я непременно постараюсь достать тебе конфет, — добавил Джорджио, утешая старуху. — Я выпишу…
Старуха мгновенно ожила и скороговоркой проговорила:
— От урсулинок, знаешь ли… Там всегда можно достать.
Наступило молчание, среди которого тетя Джоконда, по-видимому, предвкушая предстоящее наслаждение, зачавкала своим беззубым ртом, как бы смакуя набегающую слюну.
— Бедный мой Джорджио!.. Ах, что, если бы у меня не было тебя, мой Джорджио!.. Но ты еще не знаешь, что здесь творится, — одно наказание Божие… Пойди-ка сюда на балкон, взгляни на цветы. Это все я поливала, каждый день поливала, я всегда думаю о Джорджио, да! Прежде у меня был Деметрио, а теперь никого, кроме тебя!
Она встала и, взяв за руку племянника, повела его на один из балконов. Она показала ему вазы с цветущими растениями и, сорвав листок бергамота и протянув ему, нагнулась попробовать, достаточно ли влажна земля.
— Постой, — сказала она.
— Куда ты, тетя Джоконда?
— Постой!