Страница 24 из 33
Что-то похожее я уже слышал. Где?.. Да, разумеется, старик Вангелис говорил о стремлении людей отождествлять себя с известными им героями. Да, да, точно! Так что если даже вдруг Костас захочет повторить перед кем-нибудь свою историческую исповедь, я всегда смогу объяснить ее публике подобным исконным стремлением.
— Может, выпьете со мной? — спросил сосед. Он почти доконал столь отвратительную ему бутылку, что заметно сказывалось: он припечатывал дно к размашистой луже и уже отощавшая струйка не попадала точно в рюмку. — Хоть это не коньяк — это жидкая солярка. Ну, ни черта не могут эти греки!
Я не ответил ему. Но на этот раз не потому, что не хотел заводиться с объяснениями. Перевернув страницу, я увидел листок, исписанный Зюкиным почерком, и почерк этот заполнил мое нутро внезапным холодом, как ледники землю, краски которой они пожирали.
Она написала мне! Она хотела сказать что-то, что не рискнула произнести при наших встречах!
Я был так уверен, что это именно письмо, записка, весточка мне, что не сразу понял смысл написанного:
«Розенберг назвал свою книгу о нацизме «Миф XX века»…
Какой Розенберг? Гитлеровский? Да, конечно. Да, это его книга называлась так. Но какое это имеет к нам с Зюкой отношение? Бред, идиотство!..
Я читал дальше. Нет, это не было письмом ко мне. Это были какие-то выписки, обрывки мыслей, сделанные, видимо, при чтении этой книги для будущей работы. Что-то не дописано, что-то означено своей, ей лишь понятной скорописью. Листок не предназначался для чтения чужими глазами. Моими в том числе.
«Современный миф не рождается творчеством народной стихии. Его изобретают одиночки или небольшие колл. (видимо — «коллективы»), а потом снабжают им массы…
В древности создание мифа было орудием познания мира, оно конструировало мир. Ныне, неле(по) создавать мифическую конструкцию природы и бытия. Наука (тут я не разобрал)… Современный миф не модель мира, а модель поведения.
Описать, как это поведение вызывается не осознанностью выбора, а массовым гипнозом следования (чему?).
Средства массовой коммуникации — газеты, радио, телевидение, кино, как инструменты внедрения мифов, современности.
Главная мысль: время разоблачает мифы. Нельзя заставлять строить на мифе свои идеалы, ибо истинные идеалы всегда обязаны быть результатом осмысленного выбора в осмысленной исторической ситуации…»
Так… Разоблаченный миф?..
Так… Новый вариант формулы «Усталости чуждая Правда»… Правда? А нужна эта Правда сиротскому дому Марии, старику Вангелису, всем, кто принес, может быть, ненужные жертвы, но кто живет с верой, что эти жертвы были прекрасны? И ты хочешь, чтобы я во имя этой демагогической правды лишил их оправдания своего существования в мире?! Откуда такая жестокость, милая моя, нежная моя?
И разве только правда созидательна? Правда, так элементарно тобою трактуемая? А «Родина Жар-птицы»? Разве была она этой нагой и безжалостной правдой? Конечно нет. И я знаю, что нет. Но именно она помогла твоим Вялкам и еще сотням людей сделать полезное и доброе. Разве ты забыла о «движении за возрождение народных промыслов», которое последовало за выходом фильма? Разве не помогла эта картина и все, что было после нее, утолению людской жажды красоты, той красоты, что убивала война? То-то.
Ты сидишь ныне, моя распрекрасная, в своей высоковалютной бонбоньерке, по которой шныряют всяческие рыбы, и разглагольствуешь о неподкупности правды. А что ты сделала, чтобы помочь людям, как делаю это ежедневно я своей работой? Что?
Злость раскрепостила меня. Я вдруг избавился от постоянной зависимости от Зюки, не дававшей мне чувствовать себя самим собой последнее время. И она, и ее дом показались мне вдруг жалким провинциальным спектаклем — какой-то недоумочный «хеппининг», разыгранный на руинах античного театра. Какое-то барахтанье в облаках, заслоняющих землю.
— Хватит, — сказал я вслух и посмотрел в иллюминатор: облака послушно разошлись, обнажив нечесаную зеленую шерсть российского леса.
— Что? — не понял русского слова мой сосед, но не стал уточнять. — Греки — дерьмо. Они только твердят, что лучше всех. И что лучше грека мужчины не найдешь. А моя курица Луиза поверила. Вранье, мифы. Это они ведь изобрели мифы. Вы знаете? Про то, как женятся на собственных матерях. Король Эдип. Слышали?
— Узнав от Дельфийского оракула, что ему предстоит убить отца и жениться на матери, Эдип навсегда покинул Коринф, — сказал я.
— Ну и что? — Мой сосед плотнее подтянул плед к подбородку.
— Ничего. Просто покинул Коринф. Навсегда. Ушел к чертовой матери пешком, — сказал я.
— Пойдемте, я вам что-то покажу, а? — сказала Катя. Она повеяла на себя растопыренной пятерней, и от этого жеста, такого детского и доверчивого, у меня кольнуло под ложечкой, как от приглашения в неведомое моим собственным ребенком. Хотя при чем тут «как»? Будто я знаю ощущения от общения с собственным ребенком!.. Впервые меня так кольнуло.
Когда по возвращении в Москву я позвонил ей и сказал, что у меня есть для нее письмо от мамы, она ойкнула в трубку и быстро спросила: «Куда я могу приехать?» Я уже начал произносить свой адрес, но оборвал себя: «Я сам тебе завезу, говори, где живешь». — «Что вы, зачем вам беспокоиться», — снова заторопилась Катя.
«Ерунда. Я же — механизирован. Жди».
И почему я говорил «ты» взрослой девушке? Я же терпеть не могу этой фамильярности. Отец мой всегда говорил «вы» ученикам 5-го класса и внушал мне, что подобным образом у ребенка начинается ощущение собственного достоинства.
А ей я сразу сказал «ты». Как дочери.
Она возникла в прямоугольнике открытой двери, я вздрогнул и минуту-другую не мог переступить порог: передо мной обозначился Зюкин негатив. Ее черты, но все светлое было темным: глаза, волосы, смуглая кожа. Еще определенней, чем на той афинской фотографии. Будто это мою черноту подмешали в Зюкин облик. Коляня-то был рыжим.
— Вы мало изменились, — сказала Катя, — только поседели, и все.
— Изменился? — не понял я. — Ты-то как можешь знать — изменился или нет? Я вроде, синьорита, не был представлен вам в былые годы моей молодости.
— Пойдемте, я вам что-то покажу. А? — сказала Катя и повеяла на себя растопыренной пятерней.
Она повела меня по узкому коридорчику, вдоль которого как в карауле выстроились по обе стороны дубовые широкоплечие двери-гренадеры. Они были церемониально застегнуты на все пуговицы, заперты были двери.
— Закрыла от соблазна, — весело пояснила Катя. Подобно ее матери, она, видимо, умела отвечать на непроизнесенное собеседником. — А то расселюсь по всей квартире, значит, всю квартиру придется убирать. А? Селюсь в моей горенке. — В конце коридора одна дверь была раскрыта.
— В светлице там царевна тужит, — сказал я, — и серый волк ей верно служит. Как насчет волка?
— Не служит он. Уже на пенсии, — Катя рассыпала по коридору медяшки смеха. — Пенсионер районного значения. Когда-то его знал и уважал весь район.
Клацая ногтями, из ее комнаты вышел гигантский ньюфаундленд. Он собирался для порядка несения службы гавкнуть, даже раскрыл рот, но я сказал:
— Здравствуй, Рекс! — И пес сомкнул пасть.
— Вы знакомы, — не удивилась Катя тому, что я знаю, как зовут собаку, хотя на вялкинского Коляниного Рекса этот собачий столбовой дворянин не походил даже отдаленно. Но так уж мне показалось, что все его собаки должны быть Рексами. Этот и был Рексом.
Однако в горенку свою Катя меня не повела, а открыла соседнюю с той дверь.
Это был кабинет. Аскетически-элегантный кабинет деятеля эпохи НТР: изогнутый полуовалом письменный стол, вращающееся кресло, десяток книг (я заметил — по преимуществу справочников) на темных, того же дерева, что и стол, асимметричных полках. На этом рабочем столе в. стоячей рамке фотография — Зюка и Катя в обнимку.
На стене же висел большой портрет. Мой портрет, вырезанный из большого настенного календаря, вьпущенного «Совэкспортфильмом». В этом глазурованном издании каждому месяцу соответствовал образ кинознаменитости. Я олицетворял собой май.