Страница 3 из 77
Только сейчас, спустя много-много лет, я говорю об этих прославленных покровителях молодых и талантливых не очень почтительным тоном — отнесите это на желчность, присущую человеку в возрасте. А когда я был молодым и талантливым, в нас не было никакой жалости к себе — не больше, чем у остального человечества. Конечно, все мы знали, что жалость к себе — одна из коренных эмоций рода человеческого, вроде самоуважения, иногда разрастающегося до размеров гордыни, и я видел и чуял, и сейчас вижу и чую куда больше самоуважения, разросшегося до размеров гордыни, чем я чуял и видел жалости к себе — в конце концов, это только некая разновидность презрения к себе — а его лучше оставить тем, кто воистину его достоин.
Помню, в 1939 году я работал, ощипывая сквобов[2] на ранчо в одном из маленьких поселков на окраине Лос-Анджелеса — я слышал, их называют «множество деревень в поисках города». Работа по ощипыванию сквобов была не слишком прибыльной, но это компенсировалось некоторыми нематериальными достоинствами. Несколько раз в неделю компания молодых мужчин и мальчишек собиралась в сарае, именовавшемся «бойней». Сквобов казнили, перерезая им глотку, и держа их за отчаянно дергающиеся лапки над корытом, куда с кровью стекали их жизни. За каждого ощипанного сквоба, готового к продаже на рынках Лос-Анджелеса, мы бросали по перышку в молочную бутылку со своим именем, и в конце дня нам платили по числу перышек в наших бутылках. Работа мне совершенно не нравилась, но компенсацией, кроме небольшой платы, служил потрясающий треп, стоявший среди нас, потрошителей, в этом сарае, и мне никогда не забыть местный тип философии, озвученный устами одного из наиболее опытных парней.
«Вы знаете, — сказал он, — если поболтаться достаточно долго на этом побережье, то рано или поздно над тобой пролетит чайка и испражнится на тебя горшком золота». (Я вставлял эту сентенцию несколько раз — и в сценарий, и в пьесу, но еще ни разу не слышал ее ни со сцены, ни с экрана. Впрочем…)
Именно там, когда я занимался этим делом, на меня свалилось счастье. Я получил из Нью-Йорка телеграмму от «Группового театра»[3], сообщавшую, что я получил «специальную премию» в сто долларов за собрание одноактных пьес под названием «Американский блюз». Телеграмма была подписана Гарольдом Клерманом, Ирвином Шоу и ныне покойной Молли Дей Тэчер Казан.
Никто уже не помнит, что сто долларов в конце тридцатых годов были большим куском хлеба, потому что теперь — вы знаете — за эти деньги не найти даже приличной девушки на ночь. Но в то время это был не только большой кусок хлеба — это было колоссальное поощрение, моральная поддержка, а даже в те времена поощрение в моем «мрачном ремесле и искусстве» гораздо больше значило, чем то, что можно превратить в наличные.
Мне уже никогда не стать настоящим мизантропом — стоит только оглянуться назад на совершенно искренние, без тени зависти, поздравления, полученные мною от коллег и хозяев на этом сквобьем ранчо. Они все знали, что я писатель, и, стало быть, чокнутый, и вдруг, как гром среди ясного неба, та чайка пролетела над моим уголком и увенчала меня манной небесной, а я в этом самом уголке всего-то и был без году неделю.
Я мог, конечно, немедленно купить билет на автобус прямо до Манхэттена, и у меня бы еще осталось на одну-две недели в общежитии Ассоциации молодых христиан (АМХ), но вместо этого я меньше чем за десять долларов купил подержанный велосипед в хорошем состоянии, веселый и беспечный племянник хозяина ранчо тоже купил себе велосипед, и чтобы отпраздновать, мы отправились на юг по шоссе, которое называется Камино реал[4], и прокатились от Лос-Анджелеса (от Хоторна, если быть точным) до самой мексиканской границы и за нее, в Тихуану и Агуа-Калиенте, весьма примитивные в те дни городки. Городки были примитивными, мы — невинными, и в приграничной кантине мы встретили — скажем, открыли для себя, что маленький божок, похожий на толстенькую куклу Кьюпи, обладает иногда хищной натурой, и, отправившись обратно на север по «камино» очень и очень реальной, мы уже не были так очарованы мексиканскими кантонами и их посетителями. На самом деле нам уже нечем было заплатить за ночлег, но спать можно было и на вполне удобных полях под многочисленными звездами.
А потом в каньоне вблизи Лагуна-Бич — симпатичном в те дни городке — мы проезжали мимо куриного ранчо, на воротах которого висела табличка с надписью «Нужна помощь». И так как нам тоже нужна была помощь, мы свернули на грязную дорогу и представились местным ранчерос, пожилой паре, пожелавшей кому-нибудь доверить уход за своими птичками на пару месяцев, пока они где-то там будут отдыхать. (Я не знаю, почему мне в то время везло на работы именно с птицами; ни один психоаналитик до сих пор не объяснил мне этого.)
Пожилая уважаемая чета куриных ранчерос не слишком разбогатела от своего ранчо — на самом деле им едва хватало на корм своим цыплятам, и они, очень трогательно извиняясь, смогли предложить нам в качестве вознаграждения только проживание в маленькой лачуге на задах у птичьего двора. Мы заверили их, что одной нашей любви к птицам хватит, чтобы взяться за эту работу, и они отправились в свой отпуск, а мы вселились в лачугу и установили самые дружеские отношения с курами с самого первого раза, как только насыпали им корма.
Я не знаю, на что похоже побережье Лагуны в наши дни, но в тридцатые годы это было прекрасное место для летнего отдыха. Все время — волейбол, серфинг и серфингисты, колония художников, и так далее и тому подобное, и все это — потрясающее. Сейчас мне кажется, что самым лучшим было — кататься с наступлением темноты на велосипедах вдоль каньона, ведь небо в те времена было поэмой. И собаки на каждом ранчо вдоль нашего пути лаяли на нас, не угрожающе, а просто чтобы дать нам понять, что они не дремлют.
То лето было самым счастливым, самым здоровым и самым сияющим временем моей жизни. Я вел тогда дневник и там описывал это лето как Nave Nave Mahana — так называется моя любимая картина Гогена (таитянского периода), и означает это «беззаботные дни».
Так и продолжалось до самого августа, месяца, когда небо по ночам было просто сумасшедшим, полным даже после восхода солнца падающих звезд, несомненно влияющих на человеческие судьбы.
Двумя словами: грянул гром. Он ударил сначала по курам, а потом рикошетом — по нам. Одним хрустально чистым утром мы вышли из лачуги и обнаружили, что примерно треть нашего пернатого стада валяется кто на спине, кто на боку с лапами, вытянутыми в состоянии rigor mortis[5], а выжившие в этой внезапной эпидемии были не в лучшем состоянии. Они сонно бродили в своей загородке, как бы в глубокой скорби по своим почившим товаркам, и время от времени то одна, то другая, кудахтнув, падала, чтобы больше никогда не подняться. Мы так и не узнали, как называется эта болезнь. Но это был конец Nave Nave Mahana.
Моему другу каким-то — даже законным — образом удалось достать старый побитый фордик, и к вечеру того дня, когда разразилось несчастье, он покинул поле боя, и я остался один с зачумленными птицами, почти завидуя их участи. Наступил, по-моему, самый долгий период голода в моей жизни. Я жил без всякой пищи дней десять, если не считать за пищу остатки сухого гороха и авокадо, которые я время от времени воровал из рощицы в каньоне. Я довольствовался этим скудным рационом, потому что курицы, героически выжившие, но больные, явно не годились ни для сковородки, ни для кастрюли, а я сам был охвачен какой-то странной апатией, которая не давала мне удрать с этого ранчо — впрочем, у меня не было ни гривенника, ни почты, чтобы отправить послание о помощи — если бы мне даже пришла в голову такая сумасшедшая идея.
Я открыл, однако, что через три дня такого существования голод перестает чувствоваться. Желудок сжимается, голодные спазмы прекращаются — и Бог или не знаю кто — невидимо нисходят на тебя, и безболезненно накачивают тебя успокоительным, так что ты обнаруживаешь, что живешь в некоем любопытном, абсолютно необъяснимом состоянии полного покоя, и это состояние идеально для медитации прошлого, настоящего и будущего, именно в этой последовательности.
2
Выросшие, но еще не оперившиеся голуби.
3
Одно из самых влиятельных объединений в американском театре тридцатых годов.
4
Королевская дорога; реальная дорога (исп).
5
Трупного окоченения (лат.).