Страница 25 из 154
Очевидно, князя представляли как что-то редкое (и пригодившееся всем как выход из фальшивого положения), чуть не совали к Настасье Филипповне; князь ясно даже услышал слово “идиот”, прошептанное сзади его, кажется, Фердыщенкой, в пояснение Настасье Филипповне.
— Скажите, почему же вы не разуверили меня давеча, когда я так ужасно… в вас ошиблась? — продолжала Настасья Филипповна, рассматривая князя с ног до головы самым бесцеремонным образом; она в нетерпении ждала ответа, как бы вполне убежденная, что ответ будет непременно так глуп, что нельзя будет не засмеяться.
— Я удивился, увидя вас так вдруг… — пробормотал было князь.
— А как вы узнали, что это я? Где вы меня видели прежде? Что это, в самом деле, я как будто его где-то видела? И позвольте вас спросить, почему вы давеча остолбенели на месте? Что во мне такого остолбеняющего?
— Ну же, ну! — продолжал гримасничать Фердыщенко; — да ну же! О, господи, каких бы я вещей на такой вопрос: насказал! Да ну же… Пентюх же ты, князь, после этого!
— Да и я бы насказал на вашем месте, — засмеялся князь Фердыщенке; — давеча меня ваш портрет поразил очень, — продолжал он Настасье Филипповне; — потом я с Епанчиными про вас говорил… а рано утром, еще до въезда в Петербург, на железной дороге, рассказывал мне много про вас Парфен Рогожин… И в ту самую минуту, как я вам дверь отворил, я о вас тоже думал, а тут вдруг и вы.
— А как же вы меня узнали, что это я?
— По портрету и…
— И еще?
— И еще по тому, что такою вас именно и воображал… Я вас тоже будто видел где-то.
— Где? Где?
— Я ваши глаза точно где-то видел… да этого быть не может! Это я так… Я здесь никогда и не был. Может быть, во сне…
— Ай да князь! — закричал Фердыщенко. — Нет, я свое: se non и vero[11] — беру назад. Впрочем… впрочем, ведь это он всё от невинности! — прибавил он с сожалением.
Князь проговорил свои несколько фраз голосом неспокойным, прерываясь и часто переводя дух. Всё выражало в нем чрезвычайное волнение. Настасья Филипповна смотрела на него с любопытством, но уже не смеялась. В эту самую минуту вдруг громкий, новый голос, послышавшийся из-за толпы, плотно обступившей князя и Настасью Филипповну, так сказать, раздвинул толпу и разделил ее надвое. Перед Настасьей Филипповной стоял сам отец семейства, генерал Иволгин. Он был во фраке и в чистой манишке; усы его были нафабрены…
Этого уже Ганя не мог вынести.
Самолюбивый и тщеславный до мнительности, до ипохондрии; искавший во все эти два месяца хоть какой-нибудь точки, на которую мог бы опереться приличнее и выставить себя благороднее; чувствовавший, что еще новичек на избранной дороге и пожалуй не выдержит; с отчаяния решившийся, наконец, у себя дома, где был деспотом, на полную наглость, но не смевший решиться на это перед Настасьей Филипповной, сбивавшей его до последней минуты с толку и безжалостно державшей над ним верх; “нетерпеливый нищий”, по выражению самой Настасьи Филипповны, о чем ему уже было донесено; поклявшийся всеми клятвами больно наверстать ей всё это впоследствии, и в то же время ребячески мечтавший иногда про себя свести концы и примирить все противоположности, — он должен теперь испить еще эту ужасную чашу, и, главное, в такую минуту! Еще одно непредвиденное, но самое страшное истязание для тщеславного человека, — мука краски за своих родных, у себя же в доме, выпала ему на долю. “Да стоит ли наконец этого само вознаграждение!” промелькнуло в это мгновение в голове Гани.
В эту самую минуту происходило то, что снилось ему в эти два месяца только по ночам, в виде кошмара, и леденило его ужасом, сжигало стыдом: произошла наконец семейная встреча его родителя с Настасьей Филипповной. Он иногда, дразня и раздражая себя, пробовал было представить себе генерала во время брачной церемонии, но никогда не способен был докончить мучительную картину и поскорее бросал ее. Может быть, он безмерно преувеличивал беду; но с тщеславными людьми всегда так бывает. В эти два месяца он успел надуматься и решиться и дал себе слово, во что бы то ни стало, сократить как-нибудь своего родителя, хоть на время, и стушевать его, если возможно, даже из Петербурга, согласна или не согласна будет на то мать. Десять минут назад, когда входила Настасья Филипповна, он был так поражен, так ошеломлен, что совершенно забыл о возможности появления на сцене Ардалиона Александровича и не сделал никаких распоряжений. И вот генерал тут, пред всеми, да еще торжественно приготовившись и во фраке, и именно в то самое время, когда Настасья Филипповна “только случая ищет, чтоб осыпать его и его домашних насмешками”. (В этом он был убежден.) Да и в самом деле, что значит ее теперешний визит, как не это? Сдружиться с его матерью и сестрой, или оскорбить их у него же в доме приехала она? Но по тому, как расположились обе стороны, сомнений уже быть не могло: его мать и сестра сидели в стороне как оплеванные, а Настасья Филипповна даже и позабыла, кажется, что они в одной с нею комнате… И если так ведет себя, то, конечно, у ней есть своя цель!
Фердыщенко подхватил генерала и подвел его. — Ардалион Александрович Иволгин, — с достоинством произнес нагнувшийся и улыбающийся генерал, — старый, несчастный солдат и отец семейства, счастливого надеждой заключать в себе такую прелестную…
Он не докончил; Фердыщенко быстро подставил ему сзади стул, и генерал, несколько слабый в эту послеобеденную минуту на ногах, так и шлепнулся или, лучше сказать, упал на стул, но это, впрочем, его не сконфузило. Он уселся прямо против Настасьи Филипповны и с приятною ужимкой медленно и эффектно, поднес ее пальчики к губам своим. Вообще генерала довольно трудно было сконфузить. Наружность его, кроме некоторого неряшества, всё еще была довольно прилична, о чем сам он знал очень хорошо. Ему случалось бывать прежде к в очень хорошем обществе, из которого он был исключен окончательно всего только года два-три назад. С этого же срока и предался он слишком уже без удержу некоторым своим слабостям; но ловкая и приятная манера оставалась в нем и доселе. Настасья Филипповна, казалось, чрезвычайно обрадовалась появлению Ардалиона Александровича, о котором, конечно, знала по наслышке.
— Я слышал, что сын мой… — начал было Ардалион Александрович.
— Да, сын ваш! Хороши и вы тоже, папенька-то! Почему вас никогда не видать у меня? Что, вы сами прячетесь, или сын вас прячет? Вам-то уж можно приехать ко мне, никого не компрометируя.
— Дети девятнадцатого века и их родители… — начал было опять генерал.
— Настасья Филипповна! Отпустите, пожалуста, Ардалиона Александровича на одну минуту, его спрашивают, — громко сказала Нина Александровна.
— Отпустить! Помилуйте, я так много слышала, так давно желала видеть! И какие у него дела? Ведь он в отставке? Вы не оставите меня, генерал, не уйдете?
— Я даю вам слово, что он приедет к вам сам, но теперь он нуждается в отдыхе.
— Ардалион Александрович, говорят, что вы нуждаетесь в отдыхе! — вскрикнула Настасья Филипповна с недовольною и брезгливою гримаской, точно ветреная дурочка, у которой отнимают игрушку.
Генерал как раз постарался еще более одурачить свое положение.
— Друг мой! Друг мой! — укорительно произнес он, торжественно обращаясь к жене и положа руку на сердце.
— Вы не уйдете отсюда, маменька? — громко спросила Варя.
— Нет, Варя, я досижу до конца.
Настасья Филипповна не могла не слышать вопроса и ответа, но веселость ее оттого как будто еще увеличилась. Она тотчас же снова засыпала генерала вопросами, и через пять минут генерал был в самом торжественном настроении и ораторствовал при громком смехе присутствующих.
Коля дернул князя за фалду.
— Да уведите хоть вы его как-нибудь! Нельзя ли? Пожалуста! — И у бедного мальчика даже слезы негодования горели на глазах. — О, проклятый Ганька! — прибавил он про себя.
— С Иваном Федоровичем Епанчиным я действительно бывал в большой дружбе, — разливался генерал на вопросы Настасьи Филипповны. — Я, он и покойный князь Лев Николаевич Мышкин, сына которого я обнял сегодня после двадцатилетней разлуки, мы были трое неразлучные, так сказать, кавалькада: Атос, Портос и Арамис. Но увы, один в могиле, сраженный клеветой и пулей, другой перед вами и еще борется с клеветами и пулями…