Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 108

Сперва увидел я в окне светившуюся в доме розовую лампу. Сердце почему-то застучало, как от страха. Когда я наклонился у калитки, чтоб погасить фонарь, меня позвал тревожный хриплый голос, полный горя, перевернувший мою душу голос. Приблизившись, и я промолвил имя. За калиткою была моя подруга — взволнованная, бледная, легко одетая, она трясла ее обеими руками, силясь отворить.

— Что приключилось? Что с тобой?

Протянутые сквозь решетку руки — дрожащие, уже политые дождем — дотрагивались до меня, как будто проверяя, жив ли.

— Толкай! — произнесла она в смятении. — Толкай сильнее! Я не могу открыть.

Я надавил плечом — калитка устояла. От влаги свежеструганое дерево разбухло, а невысохшая краска соединила стык Приплюснутые пузырьки камеди пачкали мне пальцы.

— Позовем прислугу, — предложил я ей, пытаясь сообразно положенью засмеяться.

— Нет, нет! — откликнулась она сквозь слезы с нетерпеньем и тревогой, вновь вцепляясь в перекладины. — Ты пробуй, пробуй!

Я снова попытался. Просунув руку еще раз через решетку, она потерянно ощупала мое лицо.

— Что это значит? Что с тобой?

Дождь припустил, хлестал вовсю. Не умолкая жаловался соловей. Казалось, Ланды удручены неизъяснимым горем.

Любовь рыдала, словно, пригвоздив к еще живому дереву, ее я бичевал.

Когда наутро я проснулся, образы минувших дня и ночи уж утратили реальность. Зыбкое воспоминание подобно было тени, навеянной весенним нездоровьем грезы. Всякое стремленье что-нибудь узнать, заняться поисками тотчас пресекали моя привычка жить в уединенье, время проводя в трудах, разумное намеренье не поддаваться искушеньям. Случай не способствовал ни новой встрече, ни появлению источника полезных сведений. К означенным причинам отречения добавились к тому же подозренья, надзор, усердные заботы надоедливой подруги. Затем были мучительный разрыв, болезни, причиненные тоской, небыстрое выздоровленье среди взгорий, лугов и возрожденье вкуса к созерцанью и раздумьям.

Однако образ Леды без прекрасной птицы являлся предо мной довольно часто, с поистине живым дыханьем на устах, уже не искажаемых притворством, неизменно приоткрытых, будто через них дышала больше чем одна душа.

Он посещал меня порой в час ламп, когда слуга еще готовит их и зажигает в комнате на нижнем этаже, а кажется: они уже горят, поскольку прежде них восходит темной лестницей какое-то чудесное предвестие, однако позволяя нам успеть изведать те не менее чудесные раздумья, что навевает расставанье с каждой из любезных сердцу нашему вещей другого света, уходящего на запад.

Поскольку долгий день отшельника — всецело результат усилий его воли, он любит под вечер оставить незакрытой маленькую дверь, куда б могла проникнуть нищенка или колдунья, травница иль отравительница — в общем, та, что послана Неведомым, — и ожидает неожиданного, жаждая затрепетать. Но большей частью ежели и забредет, то лишь какой-нибудь невинный призрак.

Эту мою гостью привязывало к жизни много разных уз и чар, стесняла не одна лишь юбка, и всякий раз она, ко мне склоняясь, будто бы натягивала цепи, разбивала кандалы, рвала канаты. Я говорил ей в ободрение: «Не бойся! Покажись! Ты мне явилась в пору зрелости. Мне все понятно, догадаюсь обо всем».

Похоже было, что мой дух стремится к славному мгновению, когда он сможет все принять и обещать защиту, как города-прибежища, где укрывались осужденные безвинно или чересчур сурово, как священные места, где собирались в древности «головорезы и подонки». Но вел себя он двойственно и противоречиво. Ему была, по сути дела, тягостна надежда на рожденье чувства, которое могло бы управлять темнейшими из сил инстинкта и подняться выше сладострастия. Для этого не требуются милосердие и справедливость. Нужны иные качества, иные навыки, иные ритуалы.

Настала новая весна, и приближалась годовщина удивительного дня, казалось, возвращенного обратно длинной вереницей гусениц по желтой от пыльцы дороге. И молодой клавесинист из Schola Cantorum едва ль не в тот же день опять давал концерт, играя итальянцев в сопровожденье соловьев. С ним была теперь его подруга, миниатюрная испанка с Кубы, золотистым цветом кожи напоминавшая изысканный табачный лист; пообещав петь арии и ариетты Кариссими[43], Кальдары[44] и Антонио Лотти[45] для меня лишь одного, она заставила подумать не без сожаленья о породе никогда не лаявших собак, которых обнаружили конкистадоры на чудесном острове, где ныне они вывелись и не осталось даже памяти о них.

Клавесин, однако, снова отдал дань Доменико Скарлатти. Будто бы магическая формула, Соната ля мажор воссоздала загадочный тот час как явь — казалось, незнакомка вновь пришла и села рядом, и опять с предельной проницательностью я приник к пределам ее тайны.

Хоть слушателей собралось на сей раз больше, соседний стул остался пуст.

Вдоль ряда приближалась тень.

Мое волнение от мига к мигу нарастало так неодолимо, что с душой, припавшею к зрачкам, и рвавшимся наружу сердцем я невольно повернулся, словно приглашая красоту занять в душе моей привычное ей место. Увидел же простертые ко мне худые руки с пальцами лопаткой, услышал собственное имя, произнесенное знакомым голосом.

И сразу же узнал приятеля, потерянного было из виду: незаурядный музыкант, ценимый знатоками, сюда, на горестные Зимние квартиры, приезжал он в пору обостренья своего недуга.

— Ты здесь? Давно?

— Я с матерью провел тут зиму, дела мои не слишком хороши.

— А выглядишь прекрасно.





Челюсть, которой мог сокрыть он боль, иссохла; бритва, видимо, сняла с нее частицы омертвелой кожи, замещенные блестящим жиром глицерина.

— Да нет. Я догораю.

Рдяные, в прожилках скулы напоминали листья девственной лозы, осеннею порой увившей стену, — не без остатков прозелени и следов улиток. Увы, на угасание его взирал я теми же неумолимыми глазами, что заметили бы в шелковистых волосах иного существа легчайшую волну, на склонах век — прогалину от выпавшей одной ресницы.

— Догораешь? Что же это за огонь?

Он лишь махнул рукой — с небрежностью почти жестокой, но не сводя с меня при этом глаз, — так смотрит иногда один мужчина на другого, проникая взглядом в душу в поисках поддержки, мужественного участья.

Теперь казалось мне, что и его глаза лишились оболочек, соприкоснулись с окружающей суровостью, как обнаженные чувствительные окончания, умерить ощущения которых не смогла бы никакая мазь. Их видеть было больно.

— Ты будешь еще здесь? — спросил я. — Хочешь, встретимся?

— Я уезжаю через два-три дня, наверное, в субботу. Увозит мать.

В его дыхании я уловил пары портвейна, но зубы отличались белизной, и рот от этого казался еще довольно молодым.

Все естество его я ощущал так остро, будто бы служил при нем я санитаром, вдыхая испарения его и зная все наперечет невзгоды и причуды.

И неожиданного ждал теперь и от него.

— Позавтракаем у меня? Я за тобой пришлю машину.

— Что же, я согласен.

Он судорожно стиснул мою руку. Мы умолкли — началась Соната фа минор. Мне показалось, музыка нас не сближала, а, напротив, разделяла: тот, кто сам творит ее, подумал я, должно быть, чувствует ее иначе. Приятель весь объят был беспокойством, передавшимся и мне.

— Что с тобой? Кого ты ищешь?

Он обернулся, вслед за ним и я. За нами справа, прислонясь к стене, стояла незнакомка. Она кивнула нам. Черты ее увиделись мне от волненья зыбкими, расплывшимися, как пастель, опущенная в воду.

— Ты с ней знаком? — Тон был таким, как будто в опустевшей вдруг груди его пронесся ветер.

— Нет, не знаком. Однажды видел. Кто она?

Имя, прозвучавшее в ответ, не слившись с образом, повисло в воздухе пустым и чуждым звуком, как случается с названием далекого прекрасного холма, чей облик безымянным уж давно живет у нас в душе.

43

Джакомо Кариссими (1605–1674) — итальянский композитор, певец, органист. Опираясь на достижения венецианской и римской оперных школ, подготовил многие элементы неаполитанской оперной школы.

44

Антонио Кальдара (1670–1736) — итальянский композитор, автор опер, ораторий, кантат.

45

Антонио Лотти (1667–1740) — итальянский органист, композитор. Автор опер, кантат, ораторий, церковных произведений. Представитель венецианской школы.