Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 78 из 108

Вчера сказал он мне, ребячливый кудесник: «Разве ночь не вездесуща и не вечна? Сожму кулак — и вот средь бела дня она в моей пригоршне!» Слушая его, я постоянно ощущал чудесный этот мрак, в котором проступали формы и события, божественную тьму, что заполняет складку юбки или трещину в разбитом сердце.

Не льстя себя надеждой даже приближенно воссоздать здесь яркое его искусство, я, приводя одну из слышанных историй, стараюсь представлять, что пережил все это сам.

То был один из тех тоскливых дней, как говорят, придуманных для двойственных натур наставником Нерона[11], когда жизненные силы уходят из кругов души, как покидает желоб сукновального устройства или мельницы вода, обнажая в пересохших рвах у замерших машин обломки и отбросы.

Любая мысль пахнет, кажется, гниющим илом. Тело словно бы лишилось оболочки и вот-вот разломится: в своих усильях удержаться, опереться, найти позу, которая позволила б надолго обрести покой, оно напоминает старые распятья без креста, что в антикварных лавках выглядят распятыми на том, к чему случайно прислонились.

Способствовало мукам время года: в Ландах[12] шел какой-то дождь — не дождь. Дырчатая туча окропляла полосу песка редкими, большими, редко падавшими, тепловатыми, как будто бы с шумовки, каплями. За этой полосой песок был сух, а дальше — снова в брызгах, и опять сухой клочок — словно и земля недомогала, как будущие матери, когда бросает их то в жар, то в холод, если подскакивает в глубине бесформенный комок.

Я расставался у калитки сада с нежным и назойливым созданием из тех, которые, в отличие от юношеской грезы Данте, упрямо держат на руках свою угасшую любовь, «легко прикрытую лишь алой тканью», не решаются никак ее похоронить и силятся заставить нас «уловками» терзать их драгоценное сердечко, уж не способное пылать. Vide cor meum[13].

Я слушал воздыхания — привычные, как гул, что поднимается под действием хинина в ушах больного лихорадкой после приступов. И все не совершал решительного шага, стоя у порога, покрытого цветочною пыльцой. Я наблюдал, как налипает эта мука дикорастущих трав на свежекрашеную новую калитку, заполняет щели, обволакивает пузырек камеди, взбухшей на живой еще сосновой перекладине, — так на ладони надувается волдырь, чтоб после стать мозолью.

В подвешенный к стволу со снятою корою глиняный горшочек с первым же движением древесных соков хлынула смола, плеснула через край, повисла карамелевыми нитями, и захотелось дать ей пожевать их, чтоб перемазали они докучливый язык и заманили нудные слова на нёбо. Под мягкой млечной сенью нерешительного облака фальшивила то тут, то там, подобно нерадивой ученице школы хорового пения, какая-нибудь птаха. И жизнь казалась мне одной из глупых аллегорий, заданных когда-то на экзамене преподавателем риторики. Я справился так скверно, что пришлось потом носить свой опус в наказание пришпиленным двумя булавками к спине. Сходя тогда лесными тропками туда, где зимние квартиры, я думал с завистью о ландских пастухах — немногочисленных потомках старых чудаков, шагавших на ходулях по рассыпанным в песках болотам и прудам со скоростью галопа пиренейских скакунов.

Несколькими днями прежде в зарослях я свел с одним из них знакомство. От легендарных тех шестов оставив жалкие обрубки, надев через плечо салатного оттенка зонтик и коричневую торбу, нахлобучив грибовидный шерстяной берет, он на одном и том же месте, опершись на палку, вяжет день-деньской, обремененный мыслями не больше собственного пса и равнодушный к бегу времени, как, видимо, песочные часы, годами не тревожа свой язык, застывший, наподобие сардины в масле, в безмолвии слюны.

Вдали от милых или уж не милых глаз свет кажется иным.

Небо входит в нашу спальню, лишь когда погаснут лампы.

Между соснами, едва очищенными от коры (чудилось издалека: к стволам прибиты рыжеватые козлячьи шкурки, что висят обычно у мясницких лавок), виднелся пестрый город Этизия[14], объятый теплой сыростью — такой же мерзкой, как в перенятых Западом турецких банях, где с усердием потеют толстяки, расстелив на мокрых животах газеты — символы их веры.

Изящные дома, казалось, вырезаны из ажурной жести и папье-маше; радушное искусство архитектора-жирондца с летучим галстуком и остренькой бородкою дух Лигурийского приморья примирило с таким же утешительным, присущим Озеру Четырех Кантонов[15]. На всех фасадах были выведены литерами в новом стиле названия, навеянные мифологией, ботаникой, городскими празднествами или же какой-нибудь сентиментальной глупостью. Во всех домах, наверное, имелись ваза с фальшивыми цветами под стеклянным колпаком, громадная причудливая раковина, статуэтка Жанны д’Арк в графитовых доспехах, часы с кукушкой, дабы накликала счастье или смерть.

За стеклами кристальной чистоты, которые отгородили, как аквариум, далекий мир, от взрывов кашля иногда вздымались ворохи тряпья и одеял, чтоб снова опуститься на плетеные шезлонги. Неведомо откуда нескончаемая вереница гусениц стремилась в вечность, легко и жутко сокращая бесчисленное множество колец. Пушистые их гнезда на концах ветвей порою походили на обмотанные корпией больные руки. Шарманка, перенявшая натуру фортепьяно, играла наверху пассаж из тех, где ноты обозначены цифирью, чтобы каждый палец попадал на нужный клавиш, и пробудившийся во мне какой-то романтичный предок любопытствовал, украшена ль обложка черною гондолой, плакучей ивой, арфой Оссиана, названо ли сочинение «Мечта скитальца», «Юный раб» или «Последний день Марии Стюарт».

Мелькнула мысль — ребяческая и жестокая: «Вот закричу — и все больные устремятся к окнам и застынут с одним и тем же выражением на лицах, пористых, как пробки, что свисают с рыболовной сети, растянутой для сушки после ловли».

В незанавешенном окне взметнулась белая рука — то ли отгоняя муху, то ли зовя меня к себе. Я был, по сути дела, отделен от смерти только тоненьким стеклом, и незнакомая рука могла его разбить.

Припомнилось: раз в Ницце моему кузену довелось полдня испытывать чудесную любовь супруги одного каноника из Кракова, почившей той же ночью вечным сном.





Но дверь потерянной избранницы моей была закрыта. В маленьком саду служанка в чепчике и деревянных башмаках намыливала пуделя каштанового цвета, казалось таявшего, словно шоколадный, и грязная вода ко мне стекала по тропинке на дорогу, подобная уродливой руке, которая как будто бы ощупывала землю, делаясь все шире и длиннее, в поисках чего-то мной оброненного.

Я не знал чего.

Я ждал, что кто-нибудь меня заботливо окликнет: «Синьор, постойте, вот глядите, что вы потеряли». Но никто не подал голоса; не поднялась, чтобы вернуть потерю мне, и жидкая рука: все щупая, она текла к канаве, мешая ассамблее устроившихся под холстиной гусениц, похожих сразу на змеиный выползок и на пустые высохшие соты.

Тем временем навстречу мне катилась трехколесная коляска, схожая с корзиной; усатый господин с посеребренной головой толкал ее с достоинством, присущим ветеранам войн за независимость и тем, кто посвятил себя спасенью утопающих и гибнущих в огне. В коляске возлежала престарелая особа; дни ее, похоже, были сочтены, однако же в глазах, венчавших сморщенные сумки, — в этих грозных спрутах с непременными унылыми мешками, волею неведомого случая лишившихся восьмерки щупалец с присосками, — светилась ненависть ко всей Вселенной. За два шага коляска стала — так неожиданно, что я невольно вздрогнул.

Через дорогу шествовала вереница гусениц, и горделивый господин, приставленный к коляске, жалостью ли движимый, брезгливостью иль предрассудком, находчиво пытался избежать резни. Он нажимал на задний край корзины, чтобы приподнять перёд, старуха ощутила тряску, собрала все силы, и два увечных осьминога извергли в недотепу яд. Колесо упало и разрезало мохнатую и дряблую кишку. Другие два и туфли довершили бойню.

11

Сенека (ок. 5 до н. э. — 65 н. э.) — римский философ, поэт и государственный деятель, в 49–54 гг. воспитатель будущего императора Нерона, затем его советник.

12

Плоская, местами заболоченная низменность на юго-западе Франции.

13

«Взгляни, на сердце мое» (лат.). Ср.: Данте. Новая жизнь, III: «И в размышлении о ней охватил меня сладкий сон, в котором явилось мне дивное видение: казалось мне, будто вижу я в своей комнате облако огненного цвета, за которым различил я облик некоего мужа, видом своим страшного тому, кто смотрит на него; <…> На руках его словно бы спало нагое существо, лишь легко прикрытое, казалось, алой тканью; и, вглядевшись весьма пристально, я узнал Донну поклона, которая за день до того удостоила меня этого приветствия. А в одной из ладоней словно бы держал он некую вещь, которая вся пылала; и мне показалось, будто сказал он следующие слова: „Vide cor tuum“» («Взгляни на сердце свое») (лат). (Пер. А. Эфроса.)

14

Описан город Аркашон.

15

Женевское озеро.