Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 108

Она не кричала и не защищалась, но при каждом ударе тихонько стонала в беззвучной мольбе, похожей на стон, которым сопровождался их первый дивный поцелуй, который был слаб, как стон больного ребенка. Почувствовала знакомый вкус крови во рту, а потом на губах своих другие губы, более тяжелые, чем кулак; удары прекратились, и руки его перешли к другого рода насилию, и плоть проникла в плоть. И в синеватом полумраке этой комнаты — приюта любви посреди четырех стен, четырех свидетелей безмолвия и мрака, — совершилось яростное слияние двух недругов, и в тяжком дыхании вздымались грудь и шея, и были бешеные старания вырвать из недр самые красные корни жизни и перебросить их по ту сторону предела, положенного судорожному трепету людей.

Один рычал так, как будто у него вырвали внутренности; приподнялся; опять упал. Другая вся затряслась, захрипела и разразилась еще более нечеловеческими рыданиями. И оба продолжали лежать на полу, в лиловом полумраке, чувствуя, что оба еще живы, но что уже нечто бездыханное прокралось между ними, что нечто смертоубийственное совершилось над их оторвавшимися друг от друга телами. И слезы ее все текли да текли.

В окнах все больше темнела синева неба; в складках занавесок, в углах, в щелях под дверями тени становились все гуще; городской шум долетал лишь в крайне заглушенных звуках. И слезы ее все текли да текли.

Ее плач похож был на плач Лунеллы; слезы лились неудержимым потоком. Рыдания душили ее; все лицо ее потонуло в слезах.

Он прополз по ковру на коленях. Первые звуки вечернего звона прозвучали среди сгущавшегося сумрака. И он замер весь, услышав новый взрыв рыданий, которые отняли у него все силы, сделали из него безвольную тряпку.

— Изабелла! — воскликнул он, дрожа всем телом.

Слезы ее все текли да текли. Он вскочил на ноги, ощупью прошел до двери. Ворвался луч света. И он увидел, как женщина лежала на полу, извиваясь, прижимаясь к земле, как жалкое, побитое животное, закрывши руками лицо. И сердце у него разорвалось.

— Изабелла!

Он стал на колени подле нее, попробовал приподнять ее руки, которых она не отнимала от лица, наконец раскрыл ее губы, залитые кровью и слезами.

— Прости меня, прости! — вырвался у него отчаянный крик. — Правда, правда! Я сумасшедший и подлый человек. Правда. Прости меня, прости, Изабелла!

Он обезумел от раскаяния, жалости и страсти. Весь дрожа, отнял ее руки от лица; и обнаружились следы ударов, открылось все ее жалкое, расстроенное лицо, на котором отпечатались следы слез, как будто они разлились у нее под всей кожей.

— Ты прощаешь меня? Прощаешь меня?

С тоской протягивал он к ней руки, и умоляюще звучал его голос, и это был не голос даже, а вырванная из тела душа.

— Простишь меня?

И вот от этих следов слез, от осунувшихся помятых щек, от подбородка, который в этот мрачный час казался исхудавшим, от всего ее съежившегося существа опять отделилось что-то краткое и в то же время бесконечное, что-то мимолетное и вечное, что-то обыденное и ни с чем несравнимое: взгляд, тот незабвенный взгляд.

Вот и все. После этого они остались распростертыми друг подле друга, на том самом месте, где свершились убийственные порывы, безмолвно простертыми, сраженными любовью, более могучей, чем их собственная, вспыхнувшей после того, как поругана и разрушена была святыня красоты.

— Ты любишь меня? — спрашивал он, и в его дыхании выливалась вся его жизнь.

Она склонилась к нему, замирая, с таким движением, которому он не в силах был противиться, и так прильнула к нему, как мокрая одежда к телу, как масло, которое, вливаясь в лампаду, принимает ее форму, замирает в ней и начинает светить.

— Встань, — промолвил он. — Дай я отнесу тебя на руках. — И, понизив голос, прибавил: — Дай, я раздену тебя, обмою.

Она сказала:

— Поздно уже. Мне нужно уходить.

Но, когда она попыталась встать, ей стало дурно. Когда же пришла в себя, то огляделась вокруг удивленным и недоверчивым взором; оглядела все углы. Затем с необычным для себя выражением, как будто она стала другим человеком или еще не очнулась, проговорила:

— Сегодня я должна поскорее уходить. Я должна пораньше вернуться домой. А то меня могут не впустить. Сегодня пятница. Я не должна была выходить сегодня. Когда я приду, дверь будет заперта. Я останусь тогда на улице. Меня не впустят в дом. Они шпионят за мной. Они, наверное, знают, что я здесь. Я не успею прийти вовремя. Меня не впустят…

Ее речь становилась бессвязной. Казалось, какой-то тайный страх овладел ее мыслями.

— Изабелла, что ты говоришь? Как они могут не впустить? И о ком ты говоришь?

Она быстро ответила:

— Шакал. Отец и Шакал.

Затем встряхнулась; помигала веками, как будто защищаясь от беспокоившего ее ветра; прижала кисть руки к губам и затем посмотрела на нее — на ней осталось красное пятнышко. Он умирал от тоски, от стыда и нежности, глядя на ее истерзанное личико с красными распухшими веками, с пораненным ртом.

— Изабелла! — вскрикнул он, как кричат, когда будят кого-нибудь.





— Я здесь, — отвечала она.

— Мне показалось, будто ты говорила какие-то странные вещи.

— Что я говорила?

— Поди сюда. Дай я раздену тебя, умою тебя. Останься здесь со мной. Умоляю тебя. Ляг рядом со мной. Не уходи. Невозможно, чтобы мы расстались сегодня.

— Мне нужно идти. Меня ждут.

— Ты можешь отсюда предупредить Кьяретту. Не уходи, не оставляй меня сегодня, Изабелла.

Он с отчаянием осыпал ее ласками. Она дала убедить себя, дала увлечь себя в соседнюю комнату. И на минуту поддались иллюзии. Им показалось, что они переживают один из памятных вечеров в своем тайном убежище, где комнаты были завалены цветами, где они обедали за маленьким столом, заставленным деликатесами, когда она раздевалась догола и закутывалась в длинное газовое покрывало, раскрашенное Гномом или Сильфом.

Он вышел, чтобы дать распоряжения женщине, которая смотрела за помещением. Вернувшись в комнату, он нашел Изабеллу перед зеркалом, в котором она внимательно рассматривала знаки ударов на лице. На лбу у нее была длинная красная ссадина, другая ссадина на шее, под правым ухом; черноватое вздутие на верхней губе, и там и сям синие пятна, начинавшие темнеть. Не оборачиваясь, она улыбнулась ему в зеркало; и от улыбки ей стало больно губам.

— Что мне сказать, если меня спросят? — Затем обернулась и прибавила: — Вана не станет спрашивать. Она угадает.

Она встревожилась.

— Нужно будет предупредить Кьяретту.

Переговорив по телефону, она еще постояла некоторое время перед аппаратом, склонившись щекой к черной трубке и прислушиваясь. И широко раскрывала свои встревоженные глаза. Промолвила:

— Нехорошо я делаю, что остаюсь.

Ему чудилось в ней что-то необычное.

— Но почему ты так беспокоишься?

Это было не ее обычное беспокойство, а какое-то другое; оно выражалось в останавливавшихся движениях, в игре мускулов, в беглых взглядах, совершенно ей несвойственных, в чертах лица ее, уже измененных от ударов и слез; проскальзывала время от времени, то появляясь, то исчезая, какая-то неуловимая черта, совершенно чуждая ей. Он глядел на нее, не зная почему с напряженным вниманием.

— Дай я помогу тебе раздеться.

Повертываясь к нему спиной, чтобы он расстегнул ей крючки, она неожиданно сказала серьезным тоном, без всякой горечи:

— Вана меня обвинила перед тобой?

— Нет. Ты ошибаешься.

— Вана была у тебя сегодня?

— Ты ошибаешься.

— Бедная малютка!

В ее голосе прозвучала бесконечная грусть и нежность. И его плоть перед ее теперешней наготой познала неизведанный трепет.

Он видел ее печальной, веселой, нежной, похотливой, рассерженной, жестокой; она являлась ему во всех видах, но в таком, как сейчас, никогда; в ней была успокоившаяся, притихшая серьезность.

— Видишь, — сказала она, разглядывая у себя на руке темное, как чернила, пятно. — Моя настоящая кровь — черная.

Она вынула руки из рукавов, эти крепкие, упругие руки, и, несмотря на это, несшие в себе самую нетронутую свежесть жизни, подобно цветам, которые меняют каждое утро. Обнажились широкие плечи и маленькие соски на груди, такой широкой, как грудь поющей музы, с костями, чуть проступающими из-под тонких мускулов. Край рубашки был обшит изящной вышивкой, корсет имел тонкую и совершенную форму чашечки цветка, подвязки, поддерживающие чулки, состояли из хитроумных бантов; все части ее одежды участвовали в ее изящном облике и делались словно богаче и тоньше, чем ближе подходили к коже; но теперь они падали, как что-то ненужное, как что-то непристойное на этом теле, подобном строгой статуе, они не подходили к строгому, горделивому виду, который возвеличивал и отделывал все формы тела, как в каменном изваянии. Когда, снявши башмак, она машинально, привычным жестом взялась пальцами за кончик чулка, приставший к большому пальцу, он был поражен этим, как мелочью женской натуры, противоречившей проявлявшейся в ней силе. Стоя на коленях, он сам снял чулки с ее гладких ног. И так она обнажила свое тело без единой улыбки.