Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 108

«Когда ж перья на землю как свинец могут пасть, о сын мой радостный, скажи мне, скажи, — когда ж перья на землю как свинец могут пасть? Ведь ты один мой единственный сын!» — «Когда Бог придет судить мертвых и живых, о милая мать!»

Она шагнула вперед из-за драпировок. Лунелла обернулась, уронила на пол бумагу, вскочила на ноги, побежала ей навстречу, обхватила ее руками и уткнулась лицом в букет роз.

— Это для меня? для меня? для Форбичиккии?

— Нет, эти не для тебя.

— Почему нет?

— Потому что они желтые.

— Ничего не значит.

— Они для меня, для Мориччики.

— Все?

— Все.

— Дай мне одну.

— Дай мне сесть, я так устала.

— Почему ты устала?

— Меня утомляет весна. Ты ее не чувствуешь?

— Она меня усыпляет, от нее мне хочется спать. Я сплю даже с открытыми глазами. Дай мне одну.

— Не могу.

— Почему не можешь?

— Потому что одна роза… приносит несчастье.

— Кто это сказал?

— Я тебе это говорю.

— А почему ты мне это говоришь?

— Потому что я знаю это.

— А как ты это можешь знать?

— Вот послушай. Однажды одна девочка — ее звали не Лунеллой, но она была кротка, как Лунелла, — вышла из далекой-далекой страны, с краю света, из страны, которую называют Мадерой, где был бог по имени Вишну. Вышла одна-одинешенька, с босыми ногами, чтобы принести розу: одну желтую розу. И принесла ее и отдала ее. Но тот, которому она отдала ее, внезапно умер.

— О нет!

К этому возгласу примешалась таинственная сила крови. Это был как бы возвращающийся отзвук, как бы повторенные отражения звука, донесшиеся из глубоких мест. Ване показалось, что она слышит себя самое в этом восклицании, себя самое в далекую минуту своей жизни. Это восклицание вырвалось из святилища рода, полонившего для всех поколений его самые неуловимые знаки отличия, неуловимые и в то же время более определенные, чем какие-нибудь отметины на теле, и выступающие наружу в какой-нибудь позе, в выражении, жесте, взгляде.

— Сестреночка, сестреночка, зачем ты так похожа на меня? — сказала Вана, охваченная волнением, которого не могла скрыть.

И с отчаянной силой прижала к груди своей трепетное создание; и долго не могла отпустить. Но девочка и сама не стала высвобождаться и осталась в горячих нежных объятиях; легкими движениями тела устроилась поудобнее, чувствуя в этих объятиях материнскую ласку, материнскую теплоту, которую почувствовала в своей девичьей груди и старшая сестра; у последней выплыл вместе с тем и образ той, которая ласкала их обеих в далекие, счастливые дни.

«Когда ж ты вернешься с дороги домой, о сын мой радостный, скажи мне, скажи, — когда ж ты вернешься с дороги домой? Ведь ты один мой единственный сын». — «Когда на севере встанет заря, о милая мать». Припев этот, не в словах, но в звуках мелодии, все время шевелился в сердце Ваны, а может быть, также и в другом маленьком сердечке. В окнах все больше темнела синева неба; в складках занавесок, в углах, в щелях, под дверями тени становились все гуще; городской шум долетал лишь в крайне заглушенных звуках. «Когда камни станут по морю плыть, о милая мать!»

Вана заметила, что Лунелла задремала; и душа у нее замерла. Она сидела не двигаясь, не шевелясь. Когда мисс Имоджен появилась в дверях, она глазами дала знак, чтобы та не подходила. Та вышла из комнаты. Девочка спала на коленях у сестры, прижавшись щекой к ее плечу. Вана слышала запах и теплоту, отделившиеся от ее волос, ее спокойное дыхание, всю хрупкую нежность ее костей. Прислушивалась к тишине: все колыхалось в ней, как на глубине моря. «Когда перья на землю как свинец упадут, о милая мать!»

Наступил вечер. Синева, глядевшая в окна, перешла в лиловый цвет. Может быть, над высоким кипарисом в саду уже дрожала звездочка. Первые удары вечернего звона шевельнули в ней волну, которая залила ей сердце. «Когда Бог придет судить мертвых и живых…» Это была та самая волна, что подступала ей к ресницам и просилась наружу. Она сдержала ее, проглотила из боязни, чтобы не потекли горячие капли, чтобы не упали на лицо Лунелле и не разбудили ее. «Ах, заснуть бы теперь, заснуть и ничего больше не знать, ничего не помнить, вступить в вечный, непробудный покой!» Она вспомнила про ту пору, когда для того, чтобы почувствовать себя счастливой и воздать благодарность небу за свое рождение, ей достаточно было положить голову на одну жестокую грудь, и заплакать, и заснуть, чтобы больше не просыпаться. Теперь то же самое делала ее сестренка, а ей казалось, будто это она сама обращается к своей матери, а та отвечает ей иносказательно на ее безнадежные речи.

Колокола продолжали звонить; тени сгущались; дыхание Лунеллы казалось ровным, от ее растомленного нежного тельца отделялся слабый запах. «Помни лишь ты эти сказки, я ж не предам их забвенью». Веки у Ваны отяжелели; ее дыхание сливалось с дыханием невинного существа. Время утекало во тьму.

Вдруг среди тьмы раздался крик, крик ужаса; ему ответил другой крик, ибо несчастная перепугалась в полусне, когда руки Лунеллы уцепились за ее шею и все тельце судорожно забилось.

— Ванина! Ванина!

Она кричала так, как будто умирала сама или кто-нибудь другой умирал на ее глазах, кричала как тогда, во мраке подземелья.

Перепуганная англичанка вбежала в комнату, зажгла свет и увидала обеих сестер, мертвенно-бледных и уцепившихся друг за дружку.

— Бог мой! Бог мой! Что случилось?

— Ничего, ничего. Лунелла проснулась и испугалась темноты.

Девочка продолжала еще дрожать всем телом, а Вана не могла также совладать с собственной дрожью.

— Сколько времени прошло? Уже поздно, должно быть. Который час?

— Почти девять, — сказала мисс Имоджен.

— Так поздно уже? Тебе нужно поесть, дорогая моя детка, нужно приказать подавать тебе обед.

— Не уходи, Ванина, не уходи! Останься со мной сегодня вечером.





— Видишь, я еще в платье. Я пойду разденусь и потом вернусь.

— Не уходи.

— Я говорю тебе, что вернусь.

Она поцеловала беспокоившуюся девочку. Взяла букет роз. Повернулась к выходу.

— Ванина, вернешься?

— Вернусь.

Девочка довела ее до порога. Она пустилась бегом по коридору. Сдерживала рыдания, которые разрывали ей грудь.

Поднялась по лестнице, пошла в свою комнату. Никого не встретила. Дом показался ей безлюдным и зловещим. Она закричала:

— Франческа!

Ее горничная ей не откликнулась. Тогда она закричала:

— Кьяра!

Вошла в комнату. Положила цветы на подушки. Не выдержав страха, вышла из комнаты; побежала в комнаты, занимаемые Изабеллой.

— Кьяра!

Женщина откликнулась. Она находилась в спальне Изабеллы.

— Изабелла вернулась?

— Нет, синьорина. Она прислала сказать, что не вернется, чтобы ее не ждали.

— Как она дала знать?

— Она вызвала меня к телефону.

— Откуда?

Горничная опустила глаза, сокрушенно улыбаясь.

— Она говорила с вами сама? Вы слышали ее собственный голос?

— Да, синьорина.

— В котором часу?

— Полчаса тому назад.

— Хорошо.

Такие сильные корчи свели ей желудок, что горничной показалось, будто она засмеялась. Это было что-то более ужасное, чем предсмертная отрыжка коршуна.

— А брат вернулся?

— Вернулся, переоделся и снова вышел. Дома не обедал.

— Где Франческа?

— Вероятно, внизу, в гардеробной.

— Позовите ее, пусть она придет раздевать меня.

— Может быть, мне прикажете вас раздеть?

— Нет.

Она вдруг почувствовала к ней отвращение. У горничной был тот же вид, тот же голос, что тогда ночью в Брении. Разве она могла позволить этим рукам прикоснуться к себе?

— Что прикажете на обед?

— Ничего.

— Вы не будете обедать?

— Не хочу.

— Вы чувствуете себя нехорошо?

— Позовите Франческу.

Горничная вышла. Она осталась одна в большой комнате, обтянутой зеленой материей, в которой пахло жасмином, как летом в саду Вольтерры. Большая постель была уже раскрыта; длинная, мягкая, прозрачная рубашка лежала поверх одеяла, обшитого кружевами. На туалетном столике блестели бесчисленные принадлежности туалета из хрусталя, металла, слоновой кости: флаконы с духами, коробочки, гребни и щетки, частые и редкие, самые утонченные и разнообразные принадлежности, все инструменты и все секреты, какие только есть на службе торжествующей красоты тела.