Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 108

— Не такова ли и твоя страсть? Все в тебе горит, не правда ли?

Пересекающиеся желтые трещины напоминали огромную сеть из суровых ниток с большими неровными ячейками, словно кем-то накинутую на белую почву.

— Видишь, куда я увлекаю тебя?

Высохшие ложа ручьев, покрытые белыми камнями, как пути караванов, усеянные костями верблюдов, сверкали невыносимой белизной; они были как короткий крик Сверкнут и рассеются.

— Что ты можешь сделать, что мы можем сделать, чтобы сравниться с этой палящей силой? Чтобы превзойти ее?

Промелькнул какой-то невзрачный домик, глыба туфа, наваленная кругом соломой, с одним кипарисом, с одним черным кипарисом, прямо стоящим как часовой посреди этого бледного пейзажа.

— Ты еще не любишь меня как следует. Может быть, и я еще тебя не люблю. Ты еще не страдал как следует из-за меня. Я еще не страдала из-за тебя, как бы мне хотелось. Пусть же любовь станет для меня как вся эта безнадежность кругом нас! Видишь? Видишь? Жалкая безнадежность, с которой, однако, не сравнится никакая пышность. Все остальное ничтожно перед этим. Что представляют из себя эти смолистые леса, морские пески, болота, которые мы оставили позади?! Взгляни на мои меловые ломки!

Она говорила в каком-то солнечном бреду. Ему невольно пришли на память тропические лихорадки с их солнечными галлюцинациями в этих местах, в которых жизнь уснула, их собственная жизнь, казалось им, переживала момент наивысшего напряжения и сложности.

— Посмотри!

Солнечный жар падал хлопьями, как над песчаным местом, где Данте видел неподвижно лежащие фигуры царей, возмутившихся против Бога, видел носившиеся толпы душ, видел руки несчастных, неустанно машущие с целью стряхнуть неумолимое пламя, и где один только человек лежал совершенно равнодушный к пылавшему вокруг огню. Подобно арене адских мучений, меловая страна пламенела, «чтобы удвоить боль», превращалась в горячие уголья, рассыпалась пеплом. На небо возвращались отражения света, обесцвечивая его, растворяя его лазурь. В глыбах туфа кристаллические вкрапления сверкали как алмазы. Там и сям на высунувшихся гребнях соляной налет поблескивал, как битое стекло, как железные опилки. Время от времени под налетом ветра вся эта яркость вспыхивала и загоралась еще ярче. По скорбной пустыне разливалась долгая мрачная жалоба, как будто из каждой трещины вырывалось по вздоху или стону.

— Ах, Паоло, на этой дороге нет телеги с бревнами, и ты не грозишься швырнуть меня на кучу камней, но наше теперешнее путешествие кажется мне гораздо более опасным. Правда? Но я и на этот раз могу повторить: «Не боюсь». А ты?





Он не отвечал ей. Держа руки на руле, устремив глаза вдоль дороги, усеянной острыми камешками, он испытывал тоску еще более сильную, чем прежде. С ним происходило нечто такое, что он прежде считал бы совершенно невозможным, вроде того, как, например, дышать без легких. Он чувствовал, что у него отнята воля и что он находится во власти чуждой силы, влекущей его к таким событиям, которым его роковое ясновидение заранее давало характер порока, преступления и муки. Он уступил настояниям полоумной любовницы; но зараза уже настолько проникла в него, что к чувству отвращения присоединилось желание посмотреть, что произойдет; то было горькое и жгучее любопытство человека, сознающего за собой тайную вину, был дьявольский соблазн.

— «Если бы в один прекрасный день вы утратили способность спать, улыбаться, плакать…» Ты помнишь эти слова? Какую цену они могли иметь среди того мягкого пейзажа? Но тогда я думала о своей испепеленной пустыне. Взгляни вокруг.

Картина принимала все более безнадежный характер. Направо, налево, впереди — повсюду волнистая поверхность казалась площадью, высохшей после библейского потопа, который перенес сюда остатки преданных проклятию городов, остатки искупительных пожаров, прах наказанных племен. Здесь было исполнение судеб, возвещенных пророками. Свершались слова господни: «Вот Я снизошлю на тебя огонь, и он пожрет на тебе всякое дерево живое и всякое дерево засохшее; и огонь этот не потухнет, но опалит всякое лицо человеческое от юга до севера». Вся земля была как дно таза, покрытое щелочным осадком после мытья. Не было ни одного деревца, ни живого, ни сухого; не было даже терновников пророка Исайи. Только кое-где томился высохший, бесцветный гребенщик, лишенный даже собственной тени.

— Любишь ты меня? Любишь ты меня? — спрашивала она, еще ближе наклоняясь к его исхудавшему лицу, охваченная внезапным страхом при мысли о другой любви, которая горела там, впереди, в Городе Ветров, и которая могла одержать победу над ее любовью. — Любишь ты меня? Горишь ли ты любовью? В тебе не должно остаться ничего, кроме твоей страсти. Забудь, забудь о наших днях и ночах, забудь о наших хриплых криках, забудь, что сотни раз мы умирали в объятиях друг друга, что сотни раз мы просили пощады и не получали ее. Забудь о всех ласках и насилиях, ибо там нам не придется прикоснуться даже взглядами друг к другу, там мы будем страдать от еще худшей жажды, мы будем такими, какими были до нашего кровавого поцелуя.

Под влиянием особого инстинкта она избегала порывов сладострастия, отдалялась от него своим телом, лишала его обладания своим телом, снова налагала жестокий запрет, ибо она чувствовала, какой силой нетронутой девственности обладала та, которая оставалась одна со своей любовью и своей скорбью. Особый инстинкт советовал ей встать в равные условия с той, снова сделаться запертым садом, который может показаться более желанным тому, кого изгнали из него, чем тому, кто еще не проник в него. А ей было доподлинно известно, как легко и быстро может женщина, даже после самых развратных удовлетворений страсти, сделаться снова далекой и чужой в глазах мужчины. Она знала, как умеет женщина отнять впечатление действительности у самого несомненного факта обладания и теми же самыми пальцами, которые только что освежали смятое ласками тело, создать непреодолимую преграду для обладания собой. «Забудь!» — сказала она, и уже сразу почувствовалось, что она стала прежней Изабеллой с ее выжидательной, дразнящей тактикой, когда она предлагалась и уклонялась, уступала было и снова отказывала. Но теперь уже в ней действовало не желание поиграть, но желание мученичества, вселившееся в ее тело, еще не отмытое от вчерашней оргии. Представляя себе синие пятна на своей коже, пропитанной жасмином, она уже предвкушала муки воздержания, как наслаждение еще более острое, чем всякое другое. И она с тревогой представляла себе свою первую ночь в вольтерранской вилле, бессонную и беспокойную.

— Вольтерра!

Позади холма из мергеля на вершине горы, как на краю дантовской башни, неожиданно показался длинный ряд стен и башен. Оба они впились взглядом туда, задержав ход машины. Машина зашумела, запыхтела. Три вороных лошади со спутанными ногами, с длинными хвостами, с длинными гривами поскакали прочь через поле, поросшее кустарником, поблескивая на солнце и обрывая копытами листья. И город исчез из глаз.

Не взошла ли Вана уже на площадку позади старого дуба и не смотрела ли оттуда в долину, не наблюдала ли за дорогой, несшей ей ужас? Теперь Изабелла представляла себе ее образ, а также то место, на котором она должна была стоять: эту уединенную лужайку, на которую падает тень Мастио, выступающего из ограды, затем дорогу, пролегающую между двух четырехугольных башен, затем дерево дома Ингирами, которое оттуда кажется не имеющим ствола и похожим на купол, поставленный прямо на траву, таких же размеров, как купол Баптистерия; последний выступал с другой стороны крыши дворца с находящимися на ней флюгерами с изображениями орла и колес; а под высокой площадкой на откосе стояли вечно шумящие дубы, своим шумом утомлявшие остальную листву. Не там ли находилось теперь узкое смуглое лицо, пристально всматривающееся, не покажется ли пыль на дороге?

Не там ли стояла под солнцем, протянувшись всеми своими силами любви и ненависти в сторону белой дороги, ее непокорная сестренка? Над бушевавшей листвой дубов бушевала, может быть, ее жизнь?