Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 108

— Ты с ума сошла.

— Разве ты не помнишь в Мантуе, когда она появилась в дверях в тот миг, как ты меня целовал? Она была бледнее смерти.

Оба они вспомнили ту минуту, когда она, вся посиневшая, тяжело дыша, стояла, прислонившись к двери, близкая к обмороку, с широко раскрытыми глазами, которых, казалось, не могла закрыть.

— Может быть, она стояла там уже некоторое время перед тем и не спускала с него глаз в ту минуту, когда ты упивался мною, когда я стонала: «Не надо больше!» — когда ты отвечал: «Еще!»

— Ах, зачем ты такая?

— Мы ее не слышали. Я ее не слышала, потому что у меня в ушах шумело. Но, наверное, она была тут и видела все. Я ничего не видела, у меня в глазах стоял туман, когда я оторвалась от тебя. Но мне показалось, что сзади меня стоит призрак, и я обернулась. И рот у меня был полон этого долгого бешеного поцелуя. И Вана видела этот рот.

Она говорила низким голосом, все больше и больше задыхаясь, отчего ее белая грудь приподнималась под золотистым кружевом с каким-то враждебным сладострастием, которое сводило ей мускулы лица и придавало ее губам ту же самую вздутость, что тогда.

— Ты помнишь это? Помнишь? И тут Альдо явился. И Альдо еще обнаружил у меня на губах кровь, маленький разрез на губе. Ах, почему в эту минуту страсть снова разлилась у меня по жилам, а я нагнулась, старалась затенить свое лицо, я боялась, что оно горело, но не от стыда, а от страсти.

Как горячим углем, она жгла его своим бесстыдством, подергивающимся лицом, на котором бесстыдство души горело, как нездоровая печаль, на котором глаза казались без ресниц и сами как будто страдали от своей обнаженности, на котором дыхание было похоже на вредные испарения, отравляющие и разлагающие мысли.

— Ты помнишь дальше? Я еще искала платок, чтобы закрыть себе рот, и Вана вдруг сказала мне: «Возьми мой». Вана мне подала свой платок сухой рукой, в которой чувствовались лихорадка и злоба. Представляется ли она тебе в таком виде, в каком мне? И я вытерла каплю крови, пролитую поцелуем. Прижала к губе и потом посмотрела — на платке было красное пятнышко. Потом прижала еще раз. Ты следил за мной? Все остальное я помню, но этого не помню, здесь какой-то перерыв в моей памяти. Отдала ли я ей платок? Взяла ли она у меня его обратно? Можешь ты мне это сказать?

Он отрицательно покачал головой.

— Неужели и ты этого не можешь сказать? Сколько я ни думаю об этом, я не могу вспомнить. Это был маленький платок сиреневого цвета, надушенный жасмином, жасмином из Вольтерры. Я знаю наверное, что, когда мы входили в рай, у меня его уже не было. Может быть, Вана взяла его у меня в ту минуту, когда мы все подняли глаза к лабиринту. Может быть — да, может быть — нет…

В эту минуту ветерок всколыхнул легкую индийскую занавеску на дверях, и она обернулась, как-то особенно странно вздрогнув. Образ сестры так живо представился ей, что ей чудилось, будто она должна неожиданно показаться в дверях, как в тот раз, в комнате Винченцо Гонзага. Она еще понизила голос, придала ему волнующую задушевность, а также теплоту и тайный запах, подобный тайному запаху тела.

— Теперь я знаю. Она сохранила его вместе с пятнышком крови, спрятала его и не решается вынуть. Или, может быть, она вымочила его слезами, вымыла его слезами.

Он слушал ее, чувствуя глухие удары у себя в груди, слушал с отвращением, сжигавшим его, как страсть, со страстью, которая мутила его, как чувство отвращения.

— Ты не так смел в своих полетах внутри себя, как в своих полетах по воздуху. Есть вещи, которых ты не понимаешь, которые тебя приводят в ужас… Своей любви ты дал такие чистые и строгие глаза, что я не могу смотреть в них без стыда.

Она откинулась назад на спинку стула. Держа в руке стебель измятого цветка, она ударяла им о край стола и с лицом, освещенным золотым отблеском абажуров, поглядывала на него.

— А ведь ты сам не свободен от зверских инстинктов, ты можешь временами быть жестоким, и ты знаешь по опыту, что сладострастие является божественным мученичеством, от которого завоешь звериным воем… Но твоя другая любовь, та, на которую я недостойна была поглядеть, та является дряхлым пастухом, который выводит обыкновенные робкие парочки пастись на будничное пастбище умеренности. Некоторые вечера тебе рисуется, что ты сидишь на другой террасе, и тогда ты испытываешь чувство сожаления, не правда ли?

Сверкая зубами, она издевалась над ним, она откинула назад свою маленькую головку, крепко обтянутую сверху густыми косами вроде того, как обтягивают пробку флакона с сильно летучей жидкостью.





— Был бы ты способен ответить мне совершенно откровенно, если бы я попросила тебя оживить в своей памяти одно смутное и мимолетное ощущение?

Он чувствовал, что его тяжелое настроение еще усиливается и сжимает ему виски, производя в нем зловредное опьянение. Он глядел, как длинная рука соблазнительницы ударяла цветком по краю стола, и ждал, когда венчик оторвется от стебля. В душе его словно пронесся ветерок, и он услышал отрывочные фразы, произнесенные голосом Ваны: «Ах нет, вы этого не сделаете! Умоляю вас, заклинаю вас этой раздробленной головой, этим бескровным лицом… Я знаю, что я ничего не значу для вас… Послушайтесь меня! Я чувствую внутри себя ужас». Ему вспомнилось выражение ужаса на этом жалком, истомленном лице. Он представлял себе самого себя под навесом, у безлюдного места состязаний, у трупа товарища, лежащего на походной постели, обернутого в красную материю флага; и этот страж умершего друга, замкнутый в свою печаль, как в алмазную стену, не улыбался ему. Он был отделен от него целой бесконечной ночью.

— Ты помнишь, — говорила ему соблазнительница с таким безумно пламенным выражением, что оно производило впечатление экстаза, — ты помнишь, когда в первой комнате Рая я сидела на теплом подоконнике и брат обнимал меня рукой за талию, я подозвала тебя, позвала Вану, и вы подошли, и мы все вчетвером стояли в просвете окна, и Вана дрожала на моей груди, а я поверх ее головы бросила на тебя взгляд, который влил тебе в сердце новую струю сладострастия?

— Ах, замолчи!

— Я навожу на тебя ужас?

У нее все еще было ее прежнее бесстыдное, подергивающееся лицо, прежний обнаженный взгляд, прежнее палящее дыхание; и в беспросветных переживаниях ее плоти это чувственное ожидание мученичества являлось почти что светлым лучом.

— Я помню, — сказал он глухим голосом, который ей показался угрожающим, — я помню ту минуту, когда ты дрожала в той комнате, через которую падала тень от кровати, когда ты дрожала от страха, видя, что к нам навстречу двигаются две безмолвные фигуры…

— Альдо и Вана!

— Мы сами в темном зеркале.

— Альдо и Вана и мы сами.

— И призрак безумия.

— Каждый в зеркале видит призрак безумия, который пугает его и манит. Может быть, ты хочешь уйти от меня? Хочешь, чтобы завтра мы расстались? Хочешь, чтобы мы больше не встречались друг с другом?

Внезапный вихрь ужаса пронесся внутри его существа и вырвал все силы из него. Она, казалось, вошла в образовавшуюся пустоту со всем бременем своей обнаженной плоти.

— Завтра я возвращаюсь в Вольтерру.

Они мчались на красной машине; стоял августовский день, напомнивший им далекий июньский вечер на мантуанской дороге. Теперь они мчались в адскую обитель Вольтерры.

Не было ни покрытых травою насыпей, не было белых прямых дорог, не было ни мягких линий каналов, ни рядов из тополей, тутовых деревьев; не было ни воды, ни теней, ни полевых насаждений в форме фестонов или гирлянд; была одна только безрадостная земля, страна бесплодия и жажды, унылая степь пустыни, покрытая пеплом.

— Видишь? Видишь? — говорила она своему унылому спутнику, склоняясь к его исхудавшему лицу. — Не таков ли и мой образ внутри тебя? Не так ли он сушит и тебя?

Всюду в сухой меловой почве раскрывались трещины, напоминавшие пересохшие губы. Там и сям посреди заброшенных полей виднелись красные куски горной породы габбро; пластинчатые куски блестели, как обломки мечей; так сильно сверкали они, что казалось, будто даже трещат, как солома в огне.