Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 108

— Всему свой час и свое место, — сказала она наконец уже не серьезным тоном, но скорее весело-презрительно. — Оставим своих воображаемых попутчиков на их этрусских урнах.

Он чувствовал в ее словах унижение для себя. И в нем рядом с его инстинктивным ужасом образовалось одно из тех чувств притворства, которые сразу завладевают юной душой, совершенно ее извращая при этом.

— Вана, я тебе открою одну вещь, — сказал он, останавливаясь. — Однажды, чтобы хорошенько заглянуть в пропасть, я лег на грудь у края и высунулся лицом. Поэтому я и сказал тебе тогда: не таким образом.

— А-а!

«Неправда», — прибавила она про себя. И отняла руку свою у брата; и казалось, будто она отняла вместе с тем и долю своей скорби, которую она доверила ему. И подобно тому как канал может выступить из берегов и залить их, если заперты шлюзы, так и эта скорбь поднялась в ней и залила ей всю душу. Она испытала во всей силе чувство своего одиночества. Она будто замкнула его за крепко сжатыми губами, за нахмуренным лбом, за твердыми чертами худощавого лица. Шла одна, впереди, вверх по луговому откосу, вдоль ряда длинных растрепанных кипарисов и маленьких кривых олив. На голове у нее была ее фессалийская шляпа с желтыми розами, которые стали для нее похоронным венком; и ветер играл полями шляпы и мыслями ее, трепал ее шелковые цветы, словно она снова попала в вихрь от винта. И опять почудилось ей, что солома прозвучала, как колокольная медь, и что среди этого звона заговорил с ней призрак. Повторяла самой себе: «Я тайно обручившаяся с Тенью». Вспоминала живую улыбку Джулио Камбиазо, его маленькие белые зубы, похожие на зубы ребенка; она была уверена в том, что ни одно существо в мире не было для нее так мило и ни одно не было для нее сейчас так близко. Говорила ему: «Еще немного, еще немного, и мы встретимся…» Она снова любила его неземной любовью, как в тот час, когда в Брении ночью лежала на постели, ожидая часа исполнения своего обета.

— Зачем ты так бежишь? Куда ты хочешь идти? — говорил брат, следуя за ней в тревоге, как будто она вела его к чему-то неизбежно роковому.

— Я бегу разве?

Она не замечала, что бежала, ибо все ее внутренние силы были проникнуты одинаковой стремительностью. Облака гнались друг за другом и будто касались старых стен, будто разрывались о земляные бугры. Вся неровная местность наполнилась для нее звуками, как будто каждый холмик сделался колоколом. Ласточки, подобно камням, пущенным пращой, разрезали воздух с резкими криками и внезапно исчезали, как будто они, попавши во врага, вонзались в его тело.

— Видишь? Видишь эту маленькую дверь, Альдо? Она узкая, как та, что была в Мантуе, в зале Молчания, где ты сказал: «Песенка, которой тебе не спеть, Мориччика». Помнишь? В ней нет кружков из черного мрамора. Но приходилось ли тебе видеть плющ чернее этого?

То была дверца из камня с вившимся наверху черным плющом. Когда она поставила ногу на порог, у Альдо дрогнуло сердце — ему представилось, будто она исчезает навеки. Он не мог совладать со своим слепым страхом. Каждый камень являлся в его воображении тем порогом могилы, изображенным на урнах, у которого родственники прощаются навеки. И он не в силах был оставаться по эту сторону порога. Перешагнул его, но вошел не во тьму; увидел по другую сторону стены откосы, по которым брызнули лучи заходящего солнца, пересекающиеся дорожки и там и сям зловещее поблескивание воды.

— Песенка, которой мне не спеть! Песенка, которой мне не спеть! — повторяла с улыбой обрекшая себя на смерть девушка, глядя на юношу таким взглядом, от которого тот похолодел, как будто перед ним стояло его собственное изображение, увиденное им ночью в зеркале, когда отраженное в зеркале лицо кажется нам не нашим, но лицом непрошеного гостя, живущего в нас и завладевшего нашим существом.

— Почему, сестра, ты отняла у меня руку? — спросил он. — Почему ты теперь отдаляешься от меня?

Она не отвела от него своего невыносимого для него взгляда. Проговорила:

— Отчего ты страдаешь?

И остановилась, твердо стоя под порывами ветра. Ужас скопился в этом небольшом пространстве среди полуразрушенной ограды, под дряхлой башней. Казалось, что вот она нагнется, поднимет камень и швырнет его.

— Ах, что до этого, — заметил он мрачно, — если я хочу умереть?

— Оставь меня! Уйди от меня! — вырвалось у нее с внезапной силой. — Я тебя не хочу знать.

— Ты с ума сошла, Вана!

Она отодвинула руку брата, опять переступила через порог, вошла в ограду; прошла вдоль желтых четырехугольных пилястров, между связок сухой лозы и снопов соломы. Несмолкаемое щебетанье воробьев наводило грусть, будто это был шум большой невидимой косы, которая была, может быть, наточена на разъехавшихся камнях колодца, связанных железом и производивших впечатление склепа.

— Аттиния! Аттиния!

Она кликала женщину, сторожившую Бадию, и та узнала ее голос и прибежала с радостным лицом. Костлявая, сухощавая, с сильно развитыми скулами, тонкими губами, с оттопыренными ушами, она была похожа на этрусскую женщину, изображенную на урне вместе с изображениями едущих повозок На гладко причесанных волосах у нее была надета серая вольтерранская шляпа. Она начала рассказывать про урожай, про своего мужа, про свое потомство, про свое разваливающееся жилище с одинаково терпеливой и ясной добротой.

— Аттиния, дай мне взглянуть на белую лошадь.





— Вы все еще помните про нее? Я пойду возьму только ключи.

Какая-то полуголая девочка дернула женщину за платье и пролепетала:

— Мама, там сумасшедший.

Женщина промолвила:

— Ладно, ступай. Не бойся. Он добрый.

И пошла вдоль каменного строения; в нем было несколько маленьких, заложенных кирпичами, дверей, через которые никто уже не входил и не выходил.

— Ты тоже взяла в этом году одного на прокорм, Аттиния?

— Что вы хотите? Нужно же чем-нибудь жить. Но этот такой смирный.

Она тоже занялась делом, обычным в окрестности. Она взяла к себе из Сан-Джироламской больницы одного сумасшедшего, кормила его и заботилась о его нуждах и каждую неделю водила его показывать врачам; показав его, отводила домой, приобщала его к жизни своей семьи с невозмутимостью, с которой простой народ смотрит на человека хотя живого, но более таинственного, чем труп.

— Как его зовут?

— Вивиано.

— Откуда он?

— Из Мареммы, из Соанской области.

Альдо вспомнился мертвый город, бывшее владение рода Альдобрандески, стоявший среди скал туфа, как будто в склепе, в промежутке между двумя болотистыми, нездоровыми низинами.

— Он еще молод?

— Средних лет. Но такой кроткий, бедняга. Такой ласковый с детьми. Он выгоняет корову на пастбище. Говорит мало. Вечно улыбается.

Они остановились на пороге бывшей монастырской трапезной. Щебетанье воробьев не унималось, но кроме него можно было слышать протяжный стон ветра среди голых стен. Дверь была приотворена; ключ был воткнут в нее, а остальные висели на связке, все были ржавые.

— Проходите, проходите, — говорила женщина, отодвигая засов.

— Вана, Вана, пожалуйста, не входи, — шепнул Альдо на ухо сестре. — Не нужно. Уйдем прочь!

Вана вошла решительным шагом, как будто преодолевая какое-нибудь препятствие, и быстро огляделась вокруг, оглядела все углы, пригляделась к полумраку. Ощущение холода проникло ей в плечи. Бывшая трапезная была пуста. Она увидела на стене большую белую лошадь и на ней всадника с орлом, а подле них — призрачных святых в длинных белых одеяниях. Ветер трепал щиты, прибитые к окнам, и они скрипели; в одной из комнат окна были открыты, и в них видны были Бальцы, и обнаженная громада Сан-Джиусто, и дорога, поднимавшаяся извивами на холме, и болезненная бледность олив.

— Ты сюда никогда не входил, Альдо. А все-таки ты помнишь это место. Я уверена, что помнишь. Мы во дворце Изабеллы, в раю. Пропасть поглотила сады, лето высушило болота, золото и лазурь разрушены временем. Остались одни паутины, разрослись, видишь, как дрожат повсюду. А пчелу поймал паук. — Она говорила тихим голосом, с едкостью и горячностью, в которой кипела ирония, как соль шипит на горячих угодьях. — Посмотри: сохранился продранный колпак над печью и чернил жирные пятна, и вывалившиеся кирпичи, и известка, и запах гнили, и запах смерти, и больше ничего. Ничего больше, кроме нашего тайного ужаса. И мы будем опять блуждать с порога на порог, из комнаты в комнату, будем искать друг друга, кликать: «Альдо, где ты? Ты заблудился?»