Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 108

Все это, несмотря на ее хрупкость, эластичность и похотливость, придавало ей родственную связь с великими созданиями Микеланджело. Для тонкого наблюдателя все представлявшиеся противоречия были только внешними. Конечно, когда она растягивалась на диване и ее тело тонуло в волне муслина или тюля, она имела мало сходства с «Ливиянкой», если не считать ступней, выступавших из-под волны. Но, когда вдруг одним движением бедер, движением танцовщицы, она приподнималась, вступая из полумрака алькова в светлый круг лампады, и говорила слова страсти, тогда ее формы обрисовывались с необычайной силой, и близстоящие чувствовали, что присутствуют при моменте творения и радостного рождения; в глазах художника она являлась самим духом формы, тем самым, который, как мы представляем себе, жил в пламенном сознании микеланджеловского мозга; в особые жаркие мгновенья казалось, будто она сама высекает свой образ из глыбы своего вещества и начинаете заполнять собой пространство, как заполняют его колено, плечо, локоть или грудь Авроры; ведь последние совершают насилие над пространством, смещая почти ощутительным образом воздушные массы, занимая их место в природе, отодвигая или ограничивая другие формы и в конце концов окружая себя уединением.

В эти мгновения никакой живой организм не мог бы сравниться с нею в силе. Ее одежда срасталась с ее телом, как пепел с горячими угодьями. Все окружающее ее стушевывалось, все будничные явления жизни пропадали; самый свет преображался. Это не был уже свет дневной или свет лампады; это было пламя счастья, которое с сотворения мира освещает все кругом — борьбу, печали, пышность людскую. Она наглядно подтверждала справедливость слов, будто всякое очарование является искусно вызванным безумием; но тогда каждый, находившийся в кругу этого безумии, чувствовал, что она сама отдана во власть суровой судьбе.

И вот теперь возлюбленному приходилось беспрестанно переживать то ощущение, которое он испытал уже раз на пыльной дороге, когда после встречи с табуном лошадей она приподняла с лица вуаль и обнажила лицо, а он повернулся к ней и испытал пустоту в груди — то ощущение, которое каждый раз производил на него вид ее обнаженного тела; в самом деле она, желая внедриться в его существо, предварительно опустошала ему грудь, вырывала, выкапывала все из нее, не давая ему ни минуты покоя; и затем уже сама вселялась туда, выталкивая и прогоняя оттуда все живое, разрушая всякое волоконце, которое не звучало согласно с нею, и превращая самую черную скорбь в самый яркий порыв сладострастия.

Куда девалось его немое обещание, данное товарищу при прощании перед опасным путешествием, которое для того оказалось роковым? К чему послужил пример пастуха, похвалявшегося своей силой? А также животное, связанное по ногам, поднятое пастухом на воздух и отмеченное печатью рабства? Случилось тяжкое потрясение в его жизни, что ли? Да, конечно; когда особенно сильно его терзало воспоминание о погибшем брате, когда он испытывал особенно сильную печаль по поводу обрубленной крепкой ветви, в эти минуты он пытался связать в себе неведомого зверя и держать его крепко перед своей душой. «Значит, ты-то и есть любовь, — говорил он ему, — та самая любовь, которой мое простодушие приписывало красоту, и прелесть, и пару строгих глаз, в которые моя соблазнительница не смела глядеть без чувства стыда! Ты помнишь? Ты и есть любовь, и ты совсем не то, что мы познали в наших скитаниях по белу свету, когда мы высаживались в разных гаванях, останавливались на бивуаках, когда для удовлетворения нашей кратковременной похоти достаточно было крика женщины, опрокинутой на низкое ложе или на склон оврага. Ты несомненно любовь, раз ты питаешься и растешь за счет моей жизни с ее жаром, раз я не могу ударить тебя из страха, чтобы из твоих ран не вылилась вся моя кровь, раз в тебе больше „меня“, чем во всем моем существе. И даже теперь, когда я держу тебя в руках и отвожу от себя, чтобы получше разглядеть тебя, я чувствую, что ты не отпускаешь меня и внедряешься еще глубже в мои силы и причиняешь мне еще более жгучую боль. Но я гляжу на тебя; и ни разу еще я не видел на охоте перед дулом своего карабина животного, более враждебно настроенного. Я страдал из-за тебя во время разжигающей оттяжки, когда моя соблазнительница представлялась то готовой отдаться, то уклоняющейся, то уступающей мольбам, то отвергающей их. Но в тысячу раз больше страдаю я теперь, когда не осталось для меня сокрытой ни одной клеточки ее тела. Я сохранил в неприкосновенности недра моих чувств для того только, чтобы она погрузилась в них! И она погрузилась в них; и пробудила там чудовищ, которых раньше я только мельком видел во время каких-нибудь ночных экзотических оргий, когда мужчина не знает наверное, чего ему больше хочется — пролития семени или пролития крови. И эти чудовища похожи на тебя (похожи на тебя, любовь!), ибо ни во время нападений, ни во время бегства, ни после безостановочной скачки я не испытывал такого некультурного, дикого бешенства страсти, как тут, в объятиях рук, более свежих и ароматных, чем жасмины в саду после дождя. Помнишь, тогда на дороге, в столбе пыли я жаждал их, хотя бы раздробленных катастрофой; я представлял себе все тело своей мучительницы одним кровавым пятном на камнях; я страстно желал, чтобы у нее было уже ее прежних век, губ, горла, чтобы она не была больше тем, чем была раньше. А телега была тут, перед нами со своими длинными бревнами, готовыми принять наш толчок. А теперь мне нужно хорошенько тебя разглядеть, чтобы решить, любовь ли ты, или ненависть или, быть может, и то и другое; ибо она любит меня и желает, чтобы и я любил ее таким образом, чтобы вечно впредь в нашем любовном бреду стояло видение смерти и чтобы моя страсть омрачалась сознанием, что я не могу ни уничтожить ее красоты, ни насытиться ею».





Он нисколько не обманывал себя насчет своей опасности. Он смотрел ей прямо в глаза, как раньше на подводной лодке или на летящей машине; и все же знал, что он не в силах будет преодолеть ее. И это сознание не пугало его, не поднимало в нем духа. Он вступил теперь в самую таинственную область человеческого пути, в своего рода отравленный полумрак, напоминавший ему тот непроходимый лес, который они открыли с товарищем на острове Минданао; там приютилось в земном полумраке среди сплетавшихся лиан некое племя с кожей белее белой камелии и с большими глазами чернее черного бархата; они устраивали себе жилища на манер птичьих гнезд и скользили по листве, как лебедь по воде. Он вспоминал призрачную бледность этих невиданных дотоле существ, которые производили такое впечатление, будто питались ядом; вспоминал чары, сидевшие в этих ночных глазах, которые открывались и закрывались огромными венчиками; переживал ощущение нежной и влажной теплоты, непонятного, нездорового брожения чувств, всей этой атмосферы полумрака, пронизанной магнетическими взорами обитателей.

Как и тогда, он не мог вернуться вспять; как и тогда, неведомое манило его превыше собственного благоденствия. Как и тогда, ему представлялось, что в засаде сидят тысячи существ, у которых одни и те же глаза, тысячи обманчивых, чарующих признаков, видения недостижимых соблазнов, и чудились цветы, слишком крупные, чтобы их можно было сорвать, и плоды, слишком большие, чтобы их можно было укусить.

Он исповедовался перед самим собой в своих муках. Он убеждался, что алхимия женской лжи подменяла и его самого. Сколько дней прошло с тех пор, как он расстался со своим товарищем на пороге Вечного Мрака? И уже какой чуждой и далекой казалась ему долгая пора их совместной жизни, их дружба, покоившаяся на взаимной честности и преданности, на сознании поддержки в минуту опасности! В несколько дней, будто действием заразы, которая начинается неожиданной лихорадкой и быстро разливается по всем жилам, атмосфера совместной жизни с другим человеком была отравлена горечью и беспокойством, тоской и ужасом, деспотизмом и жестокостью… Прежде он только шел к неведомому со своим другом рука об руку; теперь он уже находился в этом неведомом, лицом к лицу с подругой, в явной и тайной борьбе с нею, ежеминутной борьбе, целью которой была власть и рабство. Но мог ли бы он любить ее, если бы она была другой? Какие еще качества привлекали его, если не эта самая многообразность, эта способность к превращениям, это изумительное искусство лгать в связи с ужасающей жаждой болезненных ощущений, все эти трагические маски, сменяемые детской прелестью, эти манеры то царицы, то рабыни, это грозное бешенство и эта безоружная хрупкость, все эти противоречия, которые придавали ей бесчисленную смену образов, как в диссонирующей гармонии стихий. До тех пор женщины были для него лишь предметом быстрой победы, — миг наслаждения, затем отвращение, неясное воспоминание; и если бы ему понадобилось отыскать которую-нибудь среди остального стада, то он признал бы ее не в силу душевного движения, но только по особому запаху, как это делали торговцы рабами, чутьем определявшие принадлежность к тому или другому племени. Сильная, верная дружба умеет предостерегать от ненужной любви, освобождать от опостылевших пут, умеет защищать взаимную свободу. Первые приступы обезволившей его страсти внушили ему чувство робости и почти раскаяния по отношению к другу, а также инстинктивное желание скрыть ее от него вместе с обманчивой надеждой потушить ее. Но совершенно так же, как в зарубину ствола вставляется для прививки ветка другого дерева и рана зарубцовывается, заставляя две коры срастаться таким образом, что в промежуток ничто уже не проникнет и оба растения могут свободно слиться своими волокнами, — так и у него любовь всецело заполнила мучительную рану и разлилась по всему его существу, хотя в глубине его еще шевелилось чувство раскаяния, омрачая еще его телесную слабость, наступавшую после минут забытья и бреда.