Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 108

Он поглаживал ей руку, и она не отнимала ее. Теперь лицо у него подернулось нежностью, но сердечная дрожь еще не прекратилась; он принялся развязывать застежки книги с красноватым обрезом, на котором местами мелькало золото. На пергаменте стоял герб Ингирами — колеса и орлы, а над ним двустишие:

— Между страниц лежит такое множество трилистников с четырьмя листиками, — говорила Мориччика, и голос у нее модулировал, как флейта, что бывало с ней всякий раз, как она превращалась в кроткую, очаровательную девочку. — Я их нахожу почти каждый день, когда бываю с Лунеллой на лугу у рыбьего садка. Все остальные знаки — это музыкальные воспоминания. Тут есть одна строфа, которую можно было бы пропеть на мелодию Гуго Вольфа к словам Фортунато «Iesu benigne a cuius igne…»

Она страшно торопилась произносить слова, в силу того же чувства, которое заставляет человека сильно мигать глазами, чтобы разогнать приступы галлюцинации. Ей представлялось, что из этой книги, стоит ее только открыть, вырастет неотразимый призрак. Она встала наконец и, наклоняясь, обошла вокруг стола; подошла к брату и приблизилась щекой к его щеке. И у нее, и у него в ушах стоял шум.

— Этот я нашла сегодня.

— Так…

Это был большой трилистник со «счастьем», свежий еще; он закрывал первую строфу первой сатиры:

— Мориччика, Мориччика, — сказал Альдо, кладя книгу на стол и обнимая сестру рукой. — Ты часто думаешь о смерти?

— О нет!

— Сегодня ты ее видела во всем.

— Я видела ее, когда пела.

— Она была прекрасна?

— Да, прекрасна.

— В мире есть две прекрасных вещи.

— Две прекрасных вещи.

— А нужна только одна.

— Eins ist Noth.

— Я знаю какая.

— Я тоже.

Она почти закрыла глаза, но сквозь щель век видела удивительно красивое лицо юноши, опьяненное скорбью. И от одного юного существа передавалось другому все очарование Мрака, и каждое из них чувствовало, как в нем растет до необъятных размеров все невысказанное несчастие его; и их сближала друг с другом зараза смерти; и ее соблазнительная мелодия окружала их упругим, как пульсация крови, кольцом. И вокруг себя, вдали и вблизи, чувствовали они тот же самый ужас, что и тогда во дворце, среди развалин невозвратного прошлого, когда безмолвно и не глядя друг на друга они упали друг другу в объятия, ибо одна и та же судьба наполняла ужасом и теперешнюю ночь в этом городе Ветров, нависшем над обрывом в пространстве между стенами острога «Рокка» — вместилищем преступности — и обителью Сан-Джироламо — вместилищем безумия.

— Но дай мне слово, что ты не пойдешь одна.

— Ты хочешь идти со мной?

— Дай мне слово, что ты мне скажешь.

— Ты хочешь идти со мной?

— Дай мне слово, Вана.

— Ты очень страдаешь?

— Да.

— Так что не в силах противостоять?

— Да.

— А отчего ты так страдаешь, Альдо?

Они говорили тихим, замирающим голосом, как двое раненых, лежащих на одних носилках и расспрашивающих один другого об его боли и смешивающих свою черную кровь, которая течет из невидимых для них ран.

— Отчего? — повторила Вана голосом, сдавленным от волнения, которое захватывало ее в самых корнях ее существа и тем не менее было скрыто от ее сознания.

Он выпустил ее из своих объятий, уронил руки; отошел от нее с прерывающимся от ужаса дыханием. И посмотрел вокруг себя, как будто желая убедиться, что то чудовищное не вышло из него; ибо он вдруг почувствовал его живым, трепетным существом с дыханием, с теплотой тела, с запахом.

— Отчего? — спросила Вана в третий раз.

— Ах, не спрашивай! Для чего тебе знать про меня? Но ты сама, ты?

Защищаясь от ее вопросов, он предпочитал сам нападать на нее.

— Ты поверяешь свою тайну этой книге, а от брата хоронишься?

Он открыл книгу Безумца во Христе.





— Ты собираешь свои трилистники под кипарисом? Вот еще один. Что говорит пятая песнь?

Она посмотрела на него, испуганная его внезапной порывистостью.

Он прочел:

Слова, висевшие у него на языке, жгли ему уста. Он должен был произнести их, он не мог их сдерживать, в него вселился настоящий бред, странная жажда мук Глубокие удары сердца предшествовали произнесенным словам.

— Изабелла сейчас с Паоло Тарзисом. Не правда ли?

Два имени вышли грубо соединенными вместе, двое возлюбленных оказались смешанными воедино. Субстанция человека была захвачена в две пригоршни и выложена на столе; оставалось смотреть на нее. Неизбежное видение встало посреди ночи, видение сладострастия посреди запахов ночи.

— Альдо, зачем ты говоришь это мне и еще таким образом? — прошептала девушка, помертвевши, словно брат неожиданно ее чем-нибудь ударил. — Разве я не стою того, чтобы ты меня пощадил?

— Есть нечто другое, Вана, что лучше пощадить в тебе, нежели твою чистоту и стыдливость. Или ты хочешь, чтобы мы жили в вечном притворстве? Хочешь, чтобы жили тут каждый в своей железной клетке, как наши соседи в тюрьме?

— Зачем ты спрашиваешь меня, если сам знаешь?

— Я чувствую грозу между тобой и другой. Прежде чем проститься при всех, о чем говорили вы наедине там, в комнате Андроники? Я проходил мимо дверей и слышал ваши враждебно звучавшие голоса.

— Ты ошибся.

— Мне солгали. А тебе сказали правду или нет?

— Зачем ты меня мучишь?

— Тарзис ждал ее в Чечине.

— Ах, молчи! Разве не лучше для меня не знать ничего про это? Альдо, зачем ты меня мучишь?

— Ты хочешь закрыть глаза на все! А не от этого ли ты и умираешь?

Она в диком порыве бросилась к брату, спрятала лицо на его груди, услышала ужасающее биение. Оба тяжело дышали, словно им пришлось только что бороться. Ночной ветер раздувал занавески на окнах, врывался в комнату, хватал их стойкие души и уносил их далеко-далеко, влачил их по неведомым местам, чтобы они могли видеть, чтобы они могли глядеть своею сотней глаз.

— Она отняла его у тебя? — спрашивал он, не зная удержу, с пересохшим горлом.

Они были как двое детей, они дрожали, как двое заблудившихся детей; и, несмотря на это, казалось, что жизнь бушует в них, взбаламучивая все, что они знали темного в жизни. Оба они казались насыщенными злом людским. У юноши скопились слова тяжелые и разящие, полные горечи и погибельные; и ужас его казался дерзновением, ярость — силой, скорбь — добротой.

— Были у тебя дни, когда бы ты считала его своим?

Она сидела согнувшись, уйдя в себя.

— В тебе не зарождалось мечты?

Она видела себя пригвожденной к дверному косяку в одной из комнат лабиринта, в Мантуе.

— Слышала ты слова любви?

Она чувствовала на себе пятно сладострастной крови.

— Ты питала надежду? Правда?

Она чувствовала на себе слезы той ночи, проведенной у гроба.

— Она отняла его у тебя?

Она почувствовала, что прыгнет сейчас, что у нее выросли когти.

— Подними лицо. Посмотри на меня. Скажи слово. Не нужно стыдиться.

Она отвечала ему без слов: «Продолжай мне говорить, продолжай говорить о нем. Верти ножом в ране. Терзай меня. Хочешь, чтоб я ее возненавидела? Я ненавижу ее. Хочешь, я помогу тебе ненавидеть ее?»

Он нагнулся к самым ее волосам и еще понизил голос:

— Ты думаешь, я не знаю, что в ту ночь ты ездила одна на место состязания?

Она вздрогнула, но не подняла головы.

— Ты не говоришь ни слова? Ах, если бы я мог отомстить за тебя!

Им овладел глухой гнев. Почему из двух товарищей судьба сразила того, безобидного? Почему она не раздробила хребта другому? Образ мужчины поразил его в самую грудь, как в тот раз, когда, стоя на балконе, выходившем на мантуанские болота, он заметил между крепких зубов мужчины тоненький сгусток крови. Оттолкнул сестру, встал; прошелся по комнате, таща целую кучу чудовищ, прицепившихся к его обнаженным ногам, обутым в сандалии. Подошел к порогу, высунулся наружу, упился свежестью ночи, видом синеватых теней, запахом магнолий.