Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 108

И внутри каждой машины сидел неизменно свой строитель, как внутри каждой паутины свой паук. Где выше, где ниже крыльев, между двух резервуаров для бензина, позади винта, над мотором, то под прикрытием, то без него, то с видом господствующим, то с подчиненным сидел человек-пленник им же созданного чудовища. Один с движениями маньяка двигал рычагом, беспрестанно оборачиваясь, чтобы посмотреть на его действие, и показывал то спереди, то с профиля свое бородатое лицо, настоящее лицо астролога с выпученными глазами, покрасневшими и распухшими от бессонницы, или от пыли, или от слез. Другой — бритый, круглолицый, упитанный — самодовольно улыбался, расставив свои большие ноги в несокрушимой уверенности, что его жирная туша полетит под самые звезды. Третий с высохшим, вдохновенным лицом аскета, казалось, все еще сидел и ткал свою бесконечную мечту. Четвертый, угрюмый и мрачный, старался заглушить в себе бессильную злобу на этот неподвижный скелет, обманувший все его десятилетние труды и упования; его навеки приковало к сиденью машины с девизом: «Ты меня не сдвинешь, и я тебя не сдвину». Пятый, бледный и беспомощный, как раненый на носилках, лишь время от времени покачивал безнадежно головой. Шестой, с раздувшимися на шее жилами, извергал громовые ругательства в минуты приостановки мотора. От сарая к сараю шутовское сменялось трагическим, совсем как в доме для умалишенных. Тень одноглазого Зороастро да Перетола с состраданием склоняла свой циклопов взор на всю эту копошащуюся мелюзгу. За оградой какой-то невидимый шутник тягучим голосом испускал время от времени роковой возглас: «Икар! Икар!» И тогда нетерпеливый ропот толпы сменялся взрывом неудержимого смеха.

— А все-таки, — сказал Джулио Камбиазо, — эти Икарики со своими бесчисленными крыльями, которые увязли на нашем птичьем дворе, мне нравятся куда больше, чем те наемные личности в ландскнехтских штанах и кожаных касках, которые ежеминутно закуривают для храбрости папироски.

Он говорил о наемных воздухоплавателях, победителях ипподромных полетов, которые смотрели на новую машину, как на обыкновенный экипаж на трех колесиках, с одной или двумя плоскостями из холста. Состоя на службе у фабрикантов искусственных птиц, они отдавали напрокат свои кости и свою храбрость, пронюхав о популярности новых цирковых состязаний. У них уже был свой мундир, свои манеры, свой жаргон, свое бахвальство, свое шулерство и свои интриги.

— Ты на что смотришь, Паоло?

— Ни на что.

— На трибунах сегодня больше перьев и перышек, крыльев и крылышек, чем в ворсильне в Маляльберго. С разрешения комиссаров начинается передвижение к ограде.

— Ветер поворачивает. Красный квадрат опускается, черный подымается: с семи на десять метров. Зажгли белый огонь.

— Жаль, что мы забыли принести наших птиц-покровительниц в бумажных клетках и не повесили их на фронтонах сараев для отвода глаз нашим дамам и девицам.

— Ты делаешься женоненавистником?

— Я шучу, конечно. Но все-таки есть что-то зловещее в некоторых из этих сфинксов, которые являются сюда демонстрировать свои загадки посреди машин и бетонов с бензином.

— Ты строже, чем Дедал, который был благосклонен к Пазифае.

— То была уловка хитрого афинянина! Тут было верное понимание своих обязанностей. Ведь он построил для нее деревянную корову, и он же внушил быку его поступок. Он, практиковавший, как и Анри Фарман, низкий полет, спустился в Сицилии, не претерпев того же несчастия, что сын. Великолепный пример!

— Ты собираешься читать мне нравоучение?

— Даже во сне не думал. Ты обратил внимание на приятельниц Рожера Нэде? Это тоже критянка, вышедшая из изваяния коровы в облекшаяся в змеиную шкуру «от Калло».

Это была страшилище-женщина; почти постоянно находилась она в глубине сарая, как в тени алькова; она виднелась из-за стальных проволок, из-за пыли, которую поднимал с красноватой почвы винт машины, из-за взрывающего беспрестанно мотора, из-за синих блуз рабочих, лоснящихся от пота и масла; она стояла, затянутая в узкую юбку, как в кожу, надетую на кожу, выдаваясь всеми изящными особенностями, которые составляли части ее существа, так же как ее веки, ее ногти, как завитки волос на затылке, как мочки ушей; вся гладкая, пахучая и похотливая, с накрашенными губами, красный цвет которых происходил от употребления сурика, а может быть, и от слов: «Из сердца, сдавленного стыдом, выступил сладкий сок плода смертоносного, от коего остается одно лишь семя смерти». И другие подобные ей женщины заявлялись в это место, где мужчины приготовлялись к игре, которая могла стать для них игрой с огнем и с кровью, — и были они не то живые, не то искусственные, похотливые и увертливые, то близкие, как угроза, то далекие, как призрак, все похожие на ту женщину и все похожие между собой и ликом, и движениями, и манерами; и схожими образами своими вызывали они видение огромного Греха, невидимого, но с сотней видимых голов; ибо их головы, покрытые большими шляпами, колыхались на длинных телах, как головы Лернейской гидры.

Другие же сараи были превращены в «гинекеи» законных, жен, вместе с цветущим потомством их, чуть что не с кормилицами и воспитателями. Трепетная семья охраняла могучую птицу, зародившуюся в ее лоне, утирала дорогие капли пота с радостного чела, множеством рук своих зажимало множество ушей, чтобы не слышать шума — предвозвестника чуда, считала на своих коленях воображаемое золото будущей достойной награды, выводила орудие нового счастья на пашню, вдыхала упования свои в бесчувственный материал, затем снова уводила чудесный плуг обратно под прикрытие и там горько плакалась на непостоянство неба и поршней мотора.





— Ветер поворачивает. Больше с востока, — сказал Паоло Тарзис. — Дует толчками. Должно быть, отвечает атакой на нашу атаку. Я иду. А ты?

Он издали узнал колыхающуюся походку Изабеллы Ингирами. И почувствовал тревогу, похожую на ужас. И, сам не сознавая почему, хотел опять воспрепятствовать встрече между своей подругой и своим другом, как делал это раньше.

— А ты, Джулио?

— Сейчас же вслед за тобой.

— Ты переменил винт?

— Переменил.

— Ты готов?

— Готов.

— До свидания в вышине небесной.

— Я надеюсь, что догоню тебя.

Пожали друг другу руки перед расставанием — каждый шел к своему делу, которое состояло в том, — чтобы превзойти товарища, всех остальных и самого себя. Но Паоло Тарзис сделал еще несколько шагов вместе с соперником, распрощался с ним еще раз.

Казалось, будто он хотел воспринять сердцем частицу мужества другого, хотел опьяняться полнотой его чувства, почувствовать всю цену этого дара, сделанного ему могучей судьбой. Почти всякая человеческая дружба основана на львиных принципах: там, где один берет больше того, что даст, другой обречен на жертву и самоотречение, покоряется и унижается; он должен подражать и соглашаться — им распоряжаются, и ему покровительствуют. Но их дружба покоилась на равных основаниях, на двух равных силах, на двух стремлениях к свободе и на обоюдной непоколебимой преданности. Каждый определял цену себе по цене другого, определял свой собственный закал по закалу другого, знал, что на самом трудном посту он мог рассчитывать на смену и что самый упорный противник не мог бы восторжествовать над их выдержкой. Сколько раз один поочередно сторожил сон другого в опасную ночь с ружьем в руках! И не было ничего милее и важнее для них этого бодрствования, во время которого среди великих созвездий можно было прочесть судьбу спящего друга.

Теперь во взоре товарища чувствовался один настойчивый вопрос, который не мог вылиться в уста: «В чьи руки ты отдаешь свою жизнь? Чьим когтям даешь ты рвать свою мощь?»

Он пошел вслед за ним, он замедлился, чтобы дать ответ на этот вопрос: «Помнишь ты того пастуха, который на ярмарке из хвастовства связал все четыре ноги быку и поднял его на воздух? Так и я поступаю с тем неведомым зверем, который рос внутри меня и грозил покорить меня. Я связываю его, поднимаю и затем ставлю на него клеймо рабства. И вот я встряхиваюсь и подаю тебе руку, и мы расходимся, свободные, каждый к своей победе». Но товарищ, подавленный внезапной грустью, не повернул головы.