Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 108

— Приходи ко мне в мой сарай? — продолжал он.

— Изображать бодрствующего Икара?

— Просто ждать появления зари.

— Под крылом твоей машины?

— С наступлением сумерек я сделаю пробный полет. Первый и последний, звезды благоприятствуют в этом деле.

— Вечер служит тебе добрым гением?

Альдо не глядел на строителя крыльев, но, прижавшись головой к плечу сестры, не отрывал глаз от вергилиевского неба, в нем была чистота, как в самой божественной из Вергилиевых эклог. Ни одно дуновение не шевелило верхушек тростников и камышей, пламенных чашечек мака, не разбило зеркала вод. И только хор лягушек выражал чувство движения в форме ритма, заставляя вибрировать бледную субстанцию.

— Какое другое небо, если не это, можно назвать твердью? Сегодня ты мог бы лететь до бесконечности. Ах, выучи меня!

Не отрываясь от своих мечтаний, он повернулся и взглянул на Паоло; ему бросилось в глаза резное обозначение костей — знак смелой воли — желчное лицо, которое жажда победы совсем лишила мяса, сверкающие зрачки хищника, эти глазные лузги, которые, как зубила, готовы были раздроблять все, что бы им ни попалось, эти сильные челюсти, составлявшие контраст с красной мягкостью губ, похожие на стальные тиски, захватившие мягкий плод. И он вдруг с испугом подумал, что этот человек ему не товарищ и не учитель.

— Я тебя выучу, — отвечал Паоло Тарзис с оттенком снисходительности, как отвечают мальчику, который просит о какой-нибудь глупости, и улыбнулся.

Тень упала на глаза замечтавшемуся юноше, уши его наполнились шумом, и сердце подпрыгнуло чуть не до горла; у улыбнувшегося мужчины он заметил между одним и другим зубом красную нить, тончайший сгусток крови, а на губе, приподнявшейся во время улыбки, небольшую темную припухлость.

— Альдо, что с тобой? — спросила у него Вана. — Как ты вдруг побледнел!

Перед ним, как в мгновенном видении, встала картина безумного поцелуя.

— Я побледнел? Это просто от освещения. Со мной ничего… Вы все тоже бледные.

Он не в силах был совладать с охватившим его слепым ужасом. У него словно кости разнялись. Он нагнулся к перилам, и ему показалось, будто кровь застучала у него о железо, как молоток по наковальне. Сумасшедшие ласточки со своим криком отлетели дальше и затерялись в конце болота, а между тем он слышал, как их крик возвращается к лоджии наподобие грозной, всесокрушающей силы, которая могла захватить и унести его с собой; в течение нескольких мгновений перед ним пронеслись самые отдаленные события из его детства. Затем взрыв отчаяния потряс всю его помертвевшую душу.

«Прощай! Прощай! — повторял он про себя, сам не отдавая себе отчета, каким образом слова рождались внутри него и отрывались от сердца; ибо это был внутренний стон, подобный тем нечленораздельным звукам, какие пытка исторгает из истерзанного тела. — Прощай! Прощай!»

И тут же собрал в себе силы, чтобы придать более спокойное выражение лицу, чтобы замаскировать свою тоску; приподнялся, обернулся, делая вид, будто глядит на уныло растущую траву на дворе; незаметно сделал несколько шагов по направлению к двери, которая уже погружалась в полумрак. Внутри себя чувствовал бремя скопившихся рыданий. Его охватило безумное желание бежать куда-нибудь; повинуясь ему, он пошел вдоль незнакомых стен, переходил через один порог, через другой, шел из коридора в коридор, из комнаты в комнату, все по тем же развалинам невозвратного прошлого. Сперва он бежал задыхаясь, с туманом в глазах, как человек, у которого загорелась одежда и пламя раздувается еще сильнее от бега. Но вот из полумрака выступили фигуры, пережившие смерть великой руины, окружили его, и слились с его скорбью, и сделались громадными; и сплетения громадных красноватых тел на стенах, расписанных изображениями битвы, были как бы волнующими призраками его безумия; поломки в стенах, дыры, пятна были как бы следами его собственной катастрофы; и все золото на барельефах, висевших над его головой, чудилось ему, было проклятием его тягостного сновидения. И он шел без конца из коридора в коридор, из комнаты в комнату все по тем же развалинам невозвратного прошлого. И временами словно порывами ветра доносилось до него болотное пение, крики безудержно летавших ласточек, колокольчики ангельских приветствий и стон его собственной души: «Прощай! Прощай!»





Полумрак не входил в комнату через окна, но зарождался внутри, выползал из каждого угла, затягивал все углубления, нарастал, как темный пепел, скоплялся, как безмолвная толпа. Каждая раскрытая дверь таила в себе угрозу; лестница — ужас; коридор был словно пропасть.

— Изабелла! Изабелла!

Это имя отдалось как будто в пещере, но после того жизнь безмолвия усложнилась, выступили тысячи беглых лиц.

— Изабелла!

Имя прозвучало без отзвука, словно растаяло. Над черепичной крышей показался лиловатый свет. В полумраке послышалось мягкое трепыханье крыльев летучей мыши. Вливались струйки холода, как будто сквозь трещины просачивалась болотная вода.

— Изабелла!

Заблудившись в лабиринте старого дворца, он бродил по рассевшемуся полу, натыкался на препятствия, ощупью искал двери, вздрагивал всем телом, когда приближался к таким предметам, которых не мог разглядеть, И надо всем этим ужасом стояло видение дикого поцелуя, видение кровавого сладострастья, вставая в его зрачках прерывистыми и бурными проблесками; он, может быть, прошел, он, может быть, проходил тем местом, где слились кровожадные уста. И море слез волновалось в его слабой груди, в его беспредельной душе; и, чтобы прогнать от себя рыдания, он повторял одно и то же имя, которое до сих пор звучало только посреди смеха, как рассыпавшиеся бусины развязавшегося ожерелья.

— Изабелла!

— Альдо, Альдо, где ты? где ты? Ты заблудился?

Он вздрогнул, услышав тревожный голос, отвечавший его собственной ужасной тоске, и обернулся: в пролете двери мрачно стояла окутанная тенью тень.

— О, Вана!

И бросились навстречу друг другу; и не говорили ни слова, потому что оба захлебывались от рыданий. И были они одни; и не было слышно ничьих шагов, кроме тихих шагов старика. И не взглянули друг на друга, но в отчаянии упали друг другу в объятия.

Вспомнили в один прекрасный день люди латинской расы о первом созданном крыле, которое принадлежало человеку, упавшему над Средиземным морем, о крыле Икара, сделанном из ветвей орешника и из больших перьев хищных птиц, связанных сухим бычачьим жиром. «Одиноко реяло над морем крыло!» — так воскликнул поэт латинской расы, подглядевший полет.

И вспоминали люди латинской расы про видение коршуна, посетившего в колыбели нового Дедала, творца образов и машин, нового Прометея, только без пытки, того самого, который чувствовал в себе «корни и цветок совершенной воли»; и эта неземная колыбель была как бы самым гнездом сверхчеловеческой страсти, нависшим на неведомой высоте. И вставали в лучах мимолетной славы над долинами, над холмами, над озерами прекрасной Италии ведения других человеческих крыльев, окрашенных кровью смелых, поломанных, как кости, разорванных, как мясо, неподвижных, как смерть, бессмертных, как засевшая в душу жажда полета.

Некий варвар из Германии дерзнул вопрошать мелькнувшую над морем тень Икара, решился взять ивовые прутья, придавши им изогнутость живого существа, покрыв легкий их скелет еще более легкой тканью; он изучал течение ветра и прислушивался к словам Великого Предшественника, говорившего так о машине: «Ей не хватает лишь души птицы, каковую душу необходимо подменить душою человека». И он таки совершил этот подмен, кинувшись в воздушную стихию с единственной надеждой на силы свои, летая с каждым днем все дальше, с каждым днем все выше, пока наконец не ударился о землю и не приложил к жесткой немецкой земле печати своего трупа, подобно тому афинянину, что связал навеки с голубой греческой волной цветок своего имени.