Страница 4 из 23
И, дрожа всеми своими фибрами, я увидел тогда в ней и в других с ужасающей ясностью первоначальное зло, позорную, всегда раскрытую рану, «обливающуюся кровью и издающую запах»…
Когда я снова вернулся в комнату Джулианны, она все еще была под действием анестезии, она была лишена сознания и голоса и по-прежнему была похожа на умирающую. Мать все еще была очень бледна и расстроена.
Но операция оказалась удачной: у докторов был довольный вид.
В воздухе носился запах йодоформа; в углу сестра милосердия, англичанка, наполнила льдом пузырь; помощница скатывала бинт. Понемногу все возвращалось к порядку и к тишине.
Больная долго оставалась в состоянии дремоты; началась легкая лихорадка. Ночью были судороги в животе и неудержимая рвота. Опиум не успокоил ее. Я был вне себя при виде этого нечеловеческого страдания и, думая, что она умирает, я сам не знал, что говорил, что делал, я умирал вместе с нею.
На следующий день состояние больной улучшилось; и потом стало улучшаться с каждым днем.
Силы медленно возвращались.
Я не покидал изголовья. С чувством какой-то хвастливости я старался угодить ей своими поступками прежнего раба; но чувство было другое, это все еще было чувство брата. Не раз случалось, что в тот самый момент, когда я читал ей какую-нибудь любимую ее книгу, мой ум был занят фразой из письма моей любовницы.
Мне не удавалось забыть отсутствующую. Однако, отвечая на ее письмо, я чувствовал себя вялым, скучным и считал это признаком охлаждения, и я повторял: «Кто знает?»
Однажды в моем присутствии мать сказала Джулианне:
— Когда ты встанешь, когда ты сможешь ходить, мы все вместе поедем в Бадиолу.
— Не правда ли, Туллио?
Джулианна взглянула на меня.
— Да, мама, — ответил я, не колеблясь, не размышляя. — Но сперва Джулианна и я поедем в Виллу Сиреней.
И она снова посмотрела на меня и улыбнулась непередаваемой улыбкой, детской, доверчивой, похожей на улыбку больного ребенка, неожиданно получившего большое обещание. И она опустила веки, и продолжала улыбаться с закрытыми глазами, глядевшими куда-то далеко-далеко. И улыбка слабела, слабела, не исчезая.
Как она мне нравилась! Как я обожал ее. Тогда я сознавал, что ничто на свете не может сравниться с простым тихим волнением доброй души.
Бесконечная доброта исходила из нее, она проникала мое существо, наполняла мое сердце. Она лежала в кровати, поддерживаемая двумя-тремя подушками, и ее лицо, обрамленное волнами каштановых распущенных волос, было удивительно тонкое, точно бестелесное. На ней была рубашка, застегнутая у шеи и у кистей рук. И руки ее лежали поверх простыни, они были такие бледные, что отличались от полотна лишь синевой своих вен.
Я взял одну из этих рук (мать только что вышла из комнаты) и сказал вполголоса:
— Итак, мы вернемся… в Виллу Сиреней.
Выздоравливающая ответила:
— Да…
И мы замолчали, чтобы продлить наше волнение, чтобы сохранить нашу иллюзию. Мы оба понимали тот глубокий смысл, который скрывали эти немногие тихо произнесенные слова. Какой-то острый инстинкт предупредил нас не настаивать, не определить, не продолжать. Если бы мы продолжали говорить, мы очутились бы лицом к лицу с действительностью, не соответствующей той иллюзии, которой питались и постепенно опьянялись наши души. Это молчание благоприятствовало нашим мечтам, нашему забвению. После полудня мы бывали почти всегда одни; мы читали с перерывами, наклонившись над одной и той же страницей, следя глазами за одной и той же строкой. То была книга стихов, и мы придавали стихам силу и смысл, которых у них не было. Молча, мы переговаривались устами милого поэта. Я подчеркивал ногтем те строфы, которые, казалось, соответствовали моему невысказанному чувству.
А она, прочитав, откидывалась на мгновение на подушки с закрытыми глазами и почти незаметной улыбкой.
Но я видел, как батист на груди следует ритму дыхания с мягкой грацией, которая начинала меня смущать, как и слабый запах ириса, которым пахли простыни и подушки. Я желал и ждал, чтобы, охваченная неожиданным томлением, она обняла рукой мою шею и приблизила свою щеку к моей так, чтобы я чувствовал легкое прикосновение угла ее рта, она положила на страницу свой тонкий палец и, ведя ногтем по полям, руководила моим взволнованным чтением.
Я взял ее за руку; медленно склоняя голову, коснулся устами ее ладони и прошептал:
— Ты… могла бы забыть?
Она закрыла мне рот и произнесла свое великое слово:
— Молчание!..
В эту минуту вошла моя мать, чтобы предупредить о визите синьоры Таличе. Я прочел на лице Джулианны досаду и я сам был охвачен скрытой злобой против непрошеной гостьи. Джулианна вздохнула:
— О Господи!
— Скажи, что Джулианна отдыхает, — посоветовал я матери голосом почти умоляющим.
Она сделала мне знак, что посетительница ждет в соседней комнате. Пришлось ее принять.
Синьора Таличе была надоедливой, злой сплетницей. Время от времени она посматривала на меня с любопытством. Так как мать во время разговора упомянула о том, что я сижу с выздоравливающей с утра до вечера, синьора Таличе насмешливо воскликнула, посмотрев на меня:
— Какой примерный муж!
Мое раздражение росло, и я решил уйти под каким-нибудь предлогом.
Я вышел из дому. На лестнице я встретил Марию и Наталью, возвращавшихся в сопровождении своей гувернантки. Как и всегда, они стали ласкаться ко мне, а Мария, старшая, передала мне несколько писем, взятых у портье. Среди них я тотчас же узнал письмо отсутствующей. И тогда я стал освобождаться от ласк почти с нетерпением. Очутившись на улице, я остановился, чтобы прочесть письмо.
Письмо было короткое, но страстное, там были две-три фразы необыкновенной остроты, которыми Тереза умела волновать меня. Она извещала меня о своем возвращении во Флоренцию между 20 и 26 этого месяца и говорила, что она хотела бы меня встретить там, «как и в прошлый раз». Она обещала мне дать более подробные указания для свидания.
Все призраки иллюзий и недавних волнений сразу покинули мой рассудок, подобно цветам дерева, на которое налетел порыв ветра. И как упавшие цветы навсегда потеряны для дерева, так было и с мечтами моей души: они стали мне чуждыми. Я сделал усилие над собой, я пытался сосредоточиться; это не удавалось. Я стал бродить по улицам бесцельно; я зашел в кондитерскую, я зашел в книжный магазин, купил машинально книг и конфет. Наступали сумерки; зажигали фонари; пешеходы толпились; две-три дамы из экипажей ответили на мой поклон; мимо меня прошел один из моих друзей, он шел рядом со своей любовницей, державшей в руке букет из роз; они шли быстро, разговаривая и смеясь. Зловредное дыхание городской жизни окутало меня, пробудило любопытство, вожделение, зависть. Моя кровь, освеженная за недели воздержания, сразу вспыхнула.
Некоторые образы, удивительно ясные, как молнии промелькнули во мне. Отсутствующая снова овладевала мною посредством письма, и все мои необузданные желания обратились к ней.
Но, когда первое волнение улеглось, я, поднимаясь по лестнице своего дома, понял всю серьезность случившегося и свершившегося, я понял, что несколько часов перед этим я снова завязал связь, я поручился своей честью, я дал обещание, молчаливое и торжественное, существу еще слабому и больному; я понял, что не мог нарушить его, не совершив подлости; тогда я пожалел, что доверился этому обманчивому чувству, что отдался этой сентиментальной слабости. И я стал подробно обсуждать поступки и слова за этот день; я делал это с холодной проницательностью купца, ищущего предлога, чтобы избегнуть условий подписанного договора. Ах, мои последние слова были чересчур серьезны. Эта фраза: «Ты сможешь забыть?», — произнесенная с таким значением после чтения стихов — равнялась окончательному подтверждению. А «молчание» Джулианны было печатью контракта.
«Но, — думал я, — действительно ли она поверила на этот раз моему раскаянию? Не бывала ли она всегда немного скептически настроена относительно моих добрых побуждений?» И я снова увидел слабую, недоверчивую улыбку, появлявшуюся на ее губах тогда, прежде. «Если в тайниках души она не поверила, если ее иллюзия тотчас же рассеялась, тогда мое отступление не будет иметь такого серьезного значения, не так оскорбит ее, не так возмутит; эпизод останется без последствий, а я снова вернусь к своей прежней свободе. Вилла Сиреней останется мечтой!» Но я увидел ту улыбку, новую, неожиданную, доверчивую, появившуюся на ее губах при слове «Билла Сиреней». «Что делать? На что решиться? Как вести себя?» Письмо Терезы Раффо жгло меня.