Страница 22 из 23
Произнося эти странные слова, она странно улыбалась слабой, загадочной улыбкой, смущавшей меня, вызывавшей во мне смутное беспокойство. Страсть притупила мой ум, опьянение помрачило мое зрение; ум работал лениво, рассудок отяжелел. Никакое мрачное предчувствие не проникло еще в меня. Тем не менее я смотрел на нее внимательно, я разглядывал ее со страхом, сам не зная почему.
Она повернулась к зеркалу, надела шляпу; потом подошла к столу, взяла браслет и перчатки.
— Я готова, — сказала она.
Казалось, она искала еще что-то взглядом. Она прибавила:
— У меня был зонтик; не правда ли?
— Да, кажется.
— Ах, да: я, вероятно, забыла его там, внизу на скамейке, в аллее.
— Пойдем, поищем его.
— Я чересчур устала.
— Тогда я пойду один.
— Нет. Пошли Калисто.
— Я пойду. Я нарву тебе веток сирени и букет мускатных роз. Хочешь?
— Нет. Оставь цветы…
— Иди, садись сюда. Кажется, Федерико запоздал.
Я подвинул к балкону кресло для нее, и она опустилась в него.
— Раз ты спускаешься, посмотри, нет ли моего манто у Калисто. Неправда ли, оно ведь не осталось в экипаже! Мне немного холодно.
Действительно, она дрожала.
— Хочешь, я закрою балкон?
— Нет, нет! Дай мне посмотреть на сад. В этот час он так красив! Посмотри! Как он хорош!
Сад местами смутно золотился. Цветущие верхушки сирени склонялись в ярко-лиловом свете, а так как остальные цветущие ветки образовывали лиловато-серую массу, волнующуюся на ветру, то ее можно было принять за отсветы переливающего муара. Над бассейном плакучие ивы склоняли свои красивые волосистые верхушки; и сквозь них вода блестела как перламутр. Этот неподвижный блеск, это большое плачущее дерево и эта чаща нежных цветов в умирающем болоте, все это было точно волшебное, чарующее видение.
В течение нескольких минут мы оба молчали, отдавшись власти этих чар. Какая-то смутная грусть овладела моей душой. Неопределенная тоска, скрытая в глубине всякой человеческой любви, подымалась во мне. Перед этим идеальным зрелищем, моя физическая усталость, онемение всех моих чувств становились еще более тяжелыми. Я был жертвой недоумения, недовольства, бесконечного угрызения совести, после приступа долгой и острой страсти. Я страдал.
Джулианна сказала мне, точно во сне:
— Да, теперь я хотела бы закрыть глаза, чтобы никогда их больше не открывать.
И она прибавила, дрожа:
— Туллио, мне холодно. Ступай скорее.
Распростертая в кресле, она вся съежилась, чтобы противостоять охватившей ее дрожи, лицо, особенно вокруг ноздрей, было прозрачно, как синеватый алебастр. Она страдала.
— Ты плохо себя чувствуешь, бедняжка! — сказал я ей, печальный и испуганный, пристально глядя на нее.
— Мне холодно. Поди. Принеси мне поскорее мое манто… Прошу тебя.
Я побежал вниз к Калисто, взял у него пальто и быстро вернулся. Она поспешно надела его. Я помог ей. Когда она опять уселась в кресло, она сказала мне, пряча руки в рукава:
— Теперь мне хорошо.
— Тогда я пойду за зонтиком туда, где ты его оставила?
— Нет. Оставь.
У меня было страшное и сильное желание вернуться к той старой каменной скамейке, где мы остановились в первый раз, где она плакала и где произнесла те божественные слова: «Да, еще больше». Было ли то сентиментальное влечение? Была ли то погоня за новым ощущением, или обаяние, которое производил на меня таинственный вид сада в этот последний вечерний час?
— Я иду и через минуту вернусь, — сказал я.
Я вышел. Когда я был под балконом, я позвал:
— Джулианна!
Она показалась. И перед очами души моей как сейчас выступает ясно это молчаливое сумеречное видение; высокая фигура, кажущаяся еще выше в длинном амарантовом плаще, и на темном фоне белое, белое лицо. Слова Джакопо Аманде неразрывно связаны в моем уме с этим незабвенным образом:
— Какая вы белая сегодня вечером, Аманда! Вы открыли себе жилы, чтобы покрасить свое платье?
Она ушла; или, чтобы точнее передать полученное ощущение, — она исчезла. Я быстро подвигался по аллее, не сознавая вполне, что меня к этому толкало. Я слышал, как отдавались мои шаги в моем мозгу. Я был так рассеян, что мне пришлось остановиться, чтобы узнать дорожки. Что было причиной этому бессознательному волнению? Может быть простая физическая причина; особенное состояние моих нервов. Так думал я. Неспособный на размышления, на обстоятельный анализ, на сосредоточенное внимание, я был во власти своих нервов; внешние явления действовали на них с поразительной интенсивностью, точно в галлюцинации. Но подобно молниям некоторые мысли отчетливо выделялись из всех остальных; они усиливали во мне ощущение сомнения, которое уже породили некоторые непредвиденные события…
Джулианна сегодня не была такой, какой она должна была быть, если бы оставалась тем существом, каким я знал ее; «прежней Джулианной». В некоторых обстоятельствах она не держала себя так, как я этого ждал.
Какой-то посторонний элемент, что-то темное, резкое, судорожное изменило, обезобразило ее личность. Нужно ли приписать эту перемену болезненному состоянию ее организма? «Я больна, я очень больна», повторяла она часто, точно в оправдание.
Конечно, болезнь производит глубокую перемену, она может сделать неузнаваемым человеческое существо… Но в чем состояла ее болезнь? Была ли это прежняя болезнь, не извлеченная инструментом хирурга, может быть осложненная? Неизлечимая? «Кто знает, не умру ли я скоро», — сказала она с каким-то странным выражением, точно пророческим.
Она не раз говорила о смерти. Так, значит, она знает, что носит в себе роковой зародыш? Она во власти какой-то мрачной мысли? Может быть, эта мысль и зажгла в ней эту мрачную, почти отчаянную, почти безумную страсть. Может быть, неожиданный свет счастья сделал более ясным и более страшным преследующий ее призрак…
Неужели она может умереть! Неужели смерть могла бы ее поразить в моих объятьях в расцвете счастья? — думал я с ужасом, леденившим меня всего, пригвоздившим меня к одному месту, точно опасность была неминуема, точно Джулианна предсказала правду, сказав: «Если, например, завтра я умру?»
Наступали сумерки. Влажные дуновения ветра пробегали в кустах, производя шорох, похожий на шорох бегущих зверей. Несколько запоздалых ласточек рассекали воздух с криком, похожим на свист пращи. На западе, на горизонте еще освещенном, было отражение точно от большой мрачной кузницы.
Придя к скамейке, я нашел зонтик; я не медлил около нее, хотя недавние воспоминания, еще живые, еще теплые, волновали мою душу. Здесь она упала задыхающаяся, побежденная; здесь я сказал ей великие слова, я сделал ей горячее признание: Ты была в моем доме, в то время как я искал тебя вдали. Тут я сорвал с ее уст слова, поднявшие мою душу на вершину счастья, тут я пил ее первые слезы, я слышал ее рыдания, я произнес мрачный вопрос: «Может быть, поздно? Чересчур поздно?» Прошло так мало часов, и все это было уже так далеко! Прошло так мало часов, и уже счастье, казалось, рассеялось! Теперь в другом смысле, не менее страшном, повторялся вопрос: «Поздно, может быть, чересчур поздно?» И отчаяние мое росло; и этот неопределенный свет, и это молчаливое наступление ночи, и эти подозрительные шорохи в потемневших кустах, и все эти обманчивые призраки сумерек приняли в моем уме какое-то роковое значение. «Что, если действительно поздно? Если действительно она знает, что приговорена и носит в себе смерть? Утомленная жизнью, утомленная страданием, не надеясь больше на меня, не решаясь на самоубийство, она, может быть, всячески способствовала своей болезни, скрывала ее, чтобы она развилась, вкоренилась, чтобы она стала неизлечимой. Она хотела подойти осторожно, тайно к освобождению, к концу. Благодаря наблюдению она познала свою болезнь, и теперь она знает, она уверена, что погибнет; она знает также, что любовь, страсть, поцелуи ускорят смерть. Я навсегда возвращаюсь к ней, неожиданное счастье раскрывается перед ней; она меня любит, она знает, что я люблю ее безгранично; в течение одного дня мечта стала действительностью. И вот слова просятся ей на уста: „умереть!“» Смутно передо мной пронеслись жестокие образы, мучившие меня в течение двух часов ожидания в то утро операции, когда у меня были перед глазами ясные, как рисунки анатомического атласа, ужасные поражения, произведенные болезнью в организме женщины. И другое воспоминание, еще более далекое, вернулось с точными образами; темная комната, раскрытое окно, колеблющиеся шторы, беспокойное пламя свечи перед бледным зеркалом, зловещие призраки и она, Джулианна, стоя, прислонившаяся к шкафу, в судороге извивается, точно от проглоченного яда… И обвиняющий голос, тот же голос повторял мне: Ради тебя, ради тебя она захотела умереть. Это ты, ты способствовал ее смерти!