Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 98 из 113

Но всё это позже, несколькими годами и страницами позже. Пока — в тот момент, когда Орф расплачивается с ассистентами, остается один на первом этаже своего дома и долго мнёт на лице ещё не совсем уверенную улыбку, — он не знаменит. Знаменитым его сделало «Семидесятикратное рисование козы на треугольном, но необитаемом острове».

Это ироничное «но» добавила в название акции Гертруда — женщина с короткой стрижкой, чёрными глазами и верой в то, что Орфа ждет блестящее будущее. В названии стояло «треугольном и необитаемом»; «но» значило появление женщины-друга, «но» значило, что, сколь бы ни был прекрасен и треуголен остров, Орфу предстоит остаться на нём в одиночестве: вдали от дома, Гертруды, то есть вдали от обретённой семьи.

Нужный остров очутился в Эгейском море: в Женевском озере подходящего не нашли, да, честно сказать, и не искали: Орф хотел отдать долг краю античных химер. Акцию придумывали и готовили вместе с Гертрудой. Кисти, краски, холсты, запас воды и пищи, помощник на берегу, наведывавшийся раз в неделю, — вот, пожалуй, и весь реквизит. Да, ещё коза — главное действующее лицо, да ещё умение с оной козой обращаться: доить и ставить на прикол к импровизированной козовязи — на время, нужное Фридриху для рисования. Фридрих должен был выполнить ровно семьдесят портретов козы на фоне моря; впрочем, фон моря в условия игры заранее не включался, просто никакого другого фона на острове не было. Семьдесят портретов, причем не более одного в день — чтобы не перенапрячь натурщицу и избежать соблазна намалевать абы как и дать дёру... Маленький порт на Пелопоннесе, жаркие ароматы, душные порочные ночи, пьяные матросы по кабакам: эти впечатления достались помощнику Фридриха, который очень недурно гулял несколько месяцев на хозяйский счёт. Фридрих этого не видел. Его зрение испытывалось одной картиной: полоска неба, полоска берега, полоска моря — как три полосы на национальном флаге ещё не придуманного государства и посередине — вместо герба — недовольная, сумрачножующая коза. Во сне он видел всё то же: трёхцветный козастый флаг. Не было бы ничего удивительного, если бы эта картина отпечаталась на сетчатке навечно...

Стоит заметить, что Фридрих совершенно не умел рисовать. Он не только не имел ни малейшего представления о цвете, композиции и перспективе: он был попросту криворук и не мог внятно провести ни одной линии. Практика, однако, в совокупности с добросовестностью, взяла свое: козы где-то к тридцатой линии стали чётче, мазки жёстче, цвета осмысленнее, а ещё через пару десятков коз Орф уже мог добиваться некоторого сходства с моделью.

После завершения акции Орф дал множество интервью. Из них мы знаем, что в её ходе он испытывал самые противоречивые чувства: упоение процессом, восхищение самим собой, пребывающим в упоении процессом, страшную скуку, апатию, отчаяние, приливы нежности и ненависти к ровным рядам готовых портретов... Иногда, по словам Фридриха, он находился на вершине благодати: в полной гармонии с природой и с собственным действом. Иногда ему хотелось убить козу мольбертом. Нашёлся, как полагается, ретивый репортёр, задавший Орфу вопрос, которого другие журналисты — при всей очевидности такого вопроса — задать не решились. Орф спокойно ответил, что воздержание, конечно, было невыносимым, что коза, с которой он скоро сроднился, была безусловно громадным соблазном (коза, возможно, самое удобное для этих целей животное — особенностями конструкции, соразмерностью человеку и древней культурной традицией), что он, в принципе, не считает козоложество смертным грехом и при других обстоятельствах мог и не выдержать... Но тут работал другой механизм: механизм отношений художника и модели. «Эта чистая оппозиция, — мы цитируем интервью Орфа11, — была столь законченна и столь удачно вписывалась в контекст, что я просто помыслить не мог о других отношениях. Я работал. Но представьте себе, если художник в разгар работы бросает кисть и сигает (Орф сказал «бросается», но мы решили блеснуть выразительностью) на свою обнажённую натурщицу, то он не художник... Я работал всё время — с той минуты, как ступил на остров, до той минуты, как сошёл с него. Когда я не рисовал, я мысленно работал над портретами. Я не мог изменить своему делу — даже и с прекрасной козой...»

Прекрасная коза, однако, сильно подвела Фридриха. На исходе второго месяца акции, конкретно — на пятьдесят четвёртом портрете, ближе к его завершению, коза умерла. Может быть, съела зловредную колючку, может быть, сработали какие-то внутренние неполадки. Орф остался без своей модели. Ему предстояло совершить очень нелёгкий выбор. Можно было, конечно, завезти вторую козу и оставшиеся 16 портретов нарисовать с неё. Формально Орф ничего не нарушил бы, но совесть — а совесть в предложенной системе координат ничто иное как честь художника — вряд ли осталась бы спокойной: механическая смена моделей была бы, конечно, банальным и совершенно неблагородным компромиссом. «Коз на переправе не меняют», — горько шутил Орф, грустно покусывая — за неимением усов — кончик кисточки и не подозревая, что перефразирует русскую — очередной незамеченный Фридрихом славянский штришок — то ли пословицу, то ли, бог их разберёт, поговорку. Кроме того, пусть единственность козы и не оговаривалась, но не оговаривалась в названии акции и малейшая дополнительная или, если угодно, запасная коза. Благородство Орфа, увы, знало границы, и он, возможно, пошёл бы на подлог ради приближения казавшихся уже близкими и горячими объятий Гертруды и репортеров, но помешало другое, абсолютно неразрешимое препятствие: незавершённый пятьдесят четвёртый портрет. Подмена козы на протяжении акции — пошлость, но пошлость допустимая. Физически возможная: ничего не стоило привести козу № 2 и установить на подрамнике свежий холст. Но подмена козы в одной картине — на это, как вы понимаете, не мог пойти никакой хоть немного себя уважающий талант. Не говоря уже о Фридрихе.





Второй выход был куда более изящным: продолжать рисовать мёртвую козу. О, в этом была прелесть — и в самой синкопе сюжета, выданной не автором, но природой, и, так сказать, фактурная прелесть: ясно, что каждый следующий холст становился бы свидетелем одной из непреклонно нагнетаемых стадий разложения тела модели, климат бы выступил в роли изрядного катализатора процесса, — на последнем портрете, очевидно, лежала бы высушенная горстка позвонков... Воодушевимся: метафора жаждет продолжения: в таком случае воля художника, не желающего расставаться с изначальным, цельным образом любимой козы, выступала бы в роли ингибитора: воздух стал бы свидетелем предрешённой, но всё равно прекрасной борьбы сил природы и энергии творца. Впрочем, почему предрешённой? Сам факт про-истекания акции выбивал треугольный остров из мира тривиальных химико-биологических соответствий; сам факт проведения здесь столь ненормативного действа либо свидетельствовал о ненормальности данного куска пространства, либо подключал его к постмодернистскому космосу, — как знать, может быть, Орф одержал бы победу: коза оставалась бы нетленной до последнего мазка...; а в миг окончательного прощания кисточки с холстом тело козы — лишённое энергетической поддержки ситуации — рассыпалось бы — в прах... Красиво?

Благодаря этой красивости Орф и не поддался соблазну. Едва поняв, что «красиво», он принял решение. Он приехал на треугольный остров не за красотой, он приехал не любоваться собой, он, кстати, приехал вовсе не за тем, чтобы нелюбимая жизнь раскалывала по своей прихоти герметичное чудо процесса12... Он приехал рисовать — и не более — козу — и только — семьдесят раз.

Таким образом — вздохнув по поцелуям Гертруды и, немножко, по дешёвой газетной популярности (Орф уже знал, что континент полон слухов о чудаке, уединившемся в море то ли с лошадью, то ли с овцой) — Фридрих заказал помощнику новое животное и, сжав зубы, написал за семьдесят дней семьдесят крайне недружелюбных картин, с которых тупо взирала сразу не приглянувшаяся художнику коза № 2.

Он вернулся в Европу на коне («на козе» или «без козы» — проигнорируем возможность ещё одного национально окрашенного каламбура). Он не стал противиться славе — простим ему эту слабость, да, кстати, и поймем, что слава (журнальные обложки с его лицом да запальчивые статьи критиков: усталая Европа хотела веселиться и веселилась) — это те же деньги, а избранный Орфом путь в искусстве требовал денег. Богатые покровители худосочных континентальных муз растащили картины по своим жирным особнякам с такой прытью, что Фридриху едва удалось удержать в руках полтора десятка, чтобы спалить их в ритуальном пламени своего музея. Бретон пригласил его в Париж, Фридрих съездил в Париж, некоторое время потусовался с сюрреалистами, даже принял участие в какой-то их скучноватой акции, что-то вроде пришпандоривания к Эйфелевой башне гигантского макета известного мужского органа с последующим извержением из него несколько центнеров сахарной почему-то пудры... Сюрреалисты Фридриху не очень понравились, во-первых, тем, что «много болтают», а во-вторых, что с гораздо большим энтузиазмом переживают не творческий процесс, а реакцию на него со стороны публики, прессы и полиции.