Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 113

— Что, боишься? — спросил он. — Не бойся, это меринок мой, Андрюха. Андрюх, иди сюды. Я тебе сахарку вынес. На, милок. Ишь, баловник, отворачивается. И то, там трава-то — ах, сахарная! Сам бы ел — ну, ей-богу, пра!

— Между прочим, — холодно сказал я, — рабочий скот держать в личной собственности граждан воспрещается.

— Да как тебе сказать. — Старик почесал затылок. — Он, если по правде, и не мой вовсе. Так только, считается. Прибрёл прошлой осенью, да так и живёт. Я доложил, куда следует; приходили, смотрели. Но только все говорят, что не ихняя. Я и оставил. Кому он нужен, такой старый? Я думаю, он от цыган пришёл. Они в прошлом годе туточки проходили. Видно, забить хотели или продать, а он о том вызнал да ушёл. Я и рад — пущай живёт, всё какая-то живая душа рядом. Андрюха, Андрюх — иди сюды, дурачок!

— Как это вы... — удивился я. — Человечьим именем животное называете.

— А человек и есть! — весело воскликнул хозяин. — Конечно, каждому живому своё понятие от веку дано, да ведь даётся-то оно от единого, то есть, начала.

— Это какого же начала? Вы что, насчёт бога имеете в виду?

— Бога, бога, — проворчал он. — Тоже, зарассуждал. Слыхал, может, слово такое есть: пры-рода! Да ладно, идём ин чай пить.

В избе, на колченогом табурете, глотая чёрную тягучую жидкость (и чего он в неё намешивает?), я с интересом смотрел на сидящего напротив хозяина. Кстати, любезный Олег Платонович, увлёкшись разговорами, совсем запамятовал я описать убранство жилища, в котором волею судеб теперь проживаю. Это в двух словах, Вы уж не посетуйте. Писалось, что отгорожена каморка, куда меня поместили. Более же никаких перегородок на территории избы не имеется. Стоит огромный, нелепый, грубо сколоченный стол. Он, по сути дела, не считая нескольких утлых табуреток и скамьи вдоль стены, составляет всю обстановку. Да, вот ещё: на стенках горницы — две цветные фотографии из журнала «Огонёк». На одной из них — зафиксированная в прыжке балерина. Сцены не видно под нею, и кажется, что она летит. Как прекрасно искусство! На другой фотографии запечатлено торжественное событие: пуск нового блюминга. Казалось бы, какие огромные площади при великаньем метраже избы должны пустовать! А странно: нет ни обстановки, ни мебели, но и ощущения пустоты тоже нет. Объясняется это, по-моему, величайшей захламлённостью — всё теми же шкурками, сучьями, травками, над которыми возносится немножко затхлый, прогоркловатый запах одиноко живущего старого человека.

Вот и всё о избе, пожалуй. Имеется под ней ещё и погреб. Не стал бы загромождать рассказ этой деталью, но приспособлю её к случаю. Вдруг во время чая старик крякнул, схватился за поясницу и загудел: «Отпустило. Попалась, зараза!» Выбежал на середину горницы, рванул кольцо крышки погреба и исчез в нём. Появился через некоторое время, вздымая в руке огромную жирную крысу, — уже дохлую, по всей вероятности. Прошествовав передо мною, он бухнул ногой в дверь и выкинул крысу в темноту. Сел, блаженно улыбаясь, и начал тереть крестец, приговаривая: «Ну, зараза, ну, зараза, помаяла ты меня...»

И то ли случай этот столь сильно потряс меня, то ли одурманил дедов чай, заедаемый бутербродами с колбасою диабетической, то ли усталость взяла верх в организме, но сам не помню: дошёл я до кровати или свалился с табуретки тут же, возле стола?..





Проснулся, впрочем, в кровати, но это неважно. Важнее то, что с утра я приступил к исполнению своих непосредственных служебных обязанностей. День прошел великолепно: я не только проникся сознанием ответственности своего дела, не только вошёл в круг сослуживцев — людей доброжелательных и достойных всяческого уважения, но и сам внёс некоторую лепту: составил два ответа на письма пенсионеров, которые товарищ Тюричок, самолично прочитав, велел отправить почти без переделок. Главное же — записался в библиотеку. Правда, любимых мною классиков прошлого века в ней не так уж много; ознакомившись с моими вкусами, библиотекарша сказала, что, к сожалению, большая часть интересующих меня книг находится на безвозвратном прочтении. От собраний сочинений, к примеру, остались только последние тома с содержащимися в них письмами. Я взял письма Тургенева, Льва Толстого, а также любимого мною классика Гоголя Николая Васильевича. Под свежим впечатлением от прочитанного, пред светлым ликом гениев и в беспредельном восхищении чистотой их слога я и позволил себе — невольно, быть может, подражая их стилю, — написать Вам это послание на исходе третьего дня моего здесь пребывания.

Кстати, о третьем дне: сегодня в город завезли портвейн. По пути на обед я увидал в очереди возле винного магазина хозяина. Он был трезвый, с огромной сумкою. Заметив меня, он отделился от очереди, подошёл и спросил, не могу ли я несколько заплатить за квартиру в счёт будущего проживания. Пришлось дать ему пятерку из подъёмных. Подходя вечером, после работы, к дому, я услыхал странные звуки: будто что-то тряслось и гудело. Скрипели доски, хлопали двери, а из всего этого шума складывалась довольно внятно незамысловатая мелодия популярной песни «Арлекино». Я удивился, но, увидав стоящего возле амбара старика, виду не подал. Когда я спросил, в чём тут дело и почему в окружающую среду врываются посторонние шумы, он покачнулся, повернулся лицом к огороду и, выбросив руку в направлении бани, прохрипел: «Вона!» Действительно, звуки доносились оттуда. Я обогнул огород и подошёл к бане. Потрясение ожидало меня: ходила каждая досочка на крыше, на предбаннике, на дверях... Дотронулся до угла — он тоже визжал, постанывал, ворочались и бормотали брёвна в пазах. И все эти шорохи, писки, визги, шуршанья и скрипы старого уже, почерневшего дерева необъяснимым образом складывались во вполне осмысленную мелодию, сочинённую к тому же, как я слыхал, зарубежным композитором. На окне мелькали какие-то блики, голубоватое свечение, — игра света удивительно вплеталась в мелодию. Однако, сколь я ни вглядывался внутрь, источника его так и не обнаружил.

Думаю, что в момент, когда я отходил от бани, мы с хозяином являли собой картину в общем-то одинаковую: меня тоже шатало из стороны в сторону. Тем не менее нашёл в себе силы подойти к нему и спросить, вложив в вопрос всю воспитанность, на какую только был способен в этой ситуации: «Послушайте, дедушка! Что у вас там, в бане — черти завелись?» Старик покачнулся, сжал ладонь в кулак и, вознеся его над головой, протрубил: «Пры-рода!» — после чего уплёлся в дом.

И вот теперь пишу Вам письмо. Из огорода доносится элегическое: «Присядем, друзья, перед дальней дор-рогой...» Хозяин топает в пристрое и звенит бутылками, из окна пучится на меня огромный глаз старого мерина Андрея, а далеко в лугах что-то гулко бухает. Чудится живое в хламе, громоздящем избу; кажется, стоит кому-то скомандовать — и он запляшет, закружится по комнате, завывая: «Давай, космонавт, потихонечку трогай...» — и тогда я, наверно, сойду с ума...

Остаюсь с совершенным почтением

Тютиков Гена

ПИСЬМО ВТОРОЕ

Уважаемый сударь мой, Олег Платонович!

Здравствуйте, вот и опять я. Вы, небось, удивляетесь: почему же «сударь»? Да потому, что, прочитавши за время пребывания здесь множество писем из собраний сочинений, не могу налюбоваться обращениями, которые употребляли между собою живущие в те времена люди: есть в них и тонкость, и душевность, и тому подобная обходительность. Есть ещё, правда, выражение «государь мой», хотел я его употребить относительно Вас, да постеснялся: уж больно непривычное. Вы и не обидитесь на это, я думаю, как не обижаетесь на то, что докучаю Вам, человеку чрезвычайно занятому по своей основной специальности техника-землеустроителя, своими откровениями. Две недели прошло, как я послал Вам первое письмо, уж и ответ получил, за который большое спасибо. Пишете, что июль там выдался неважный, всё больше с грозами, два раза даже был град. И у нас прошли грозы, но лёгкие и короткие: бывало, по три грозы на день, а солнце всё светит и светит с утра до вечера. Одна из гроз застигла меня, когда я в обеденный перерыв купался на речке. Я спрятал одежду под лежащую вверх дном лодку, а сам залез в воду. Что тут было! Вспыхивали и гасли молнии, бесновалась, выплёскиваясь из воды и взблёскивая боками, рыба. Из леса на другом берегу вылетели птицы и начали низко носиться над водой, выхватывая серебристые тела. Одна из них налетела на меня, ударила крылом и, закричав, взмыла вверх, ускользая от приближающегося ливня. А когда он ударил, я уже ничего не видел: ни птиц, ни рыбы — всё исчезло в кипящем серебре. Теперь клёкот воды слился с клёкотом леса, — то ли он сам шумел, то ли кричали спрятавшиеся там птицы. А я, стоя по шею в воде, захлёбывался от потоков, льющихся сверху.