Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 113

Он померил температуру, тридцать восемь и две, упала на один градус. Нет, на лыжах нельзя, он просто не сможет передвигать ногами, если бы у неё был телефон, насколько всё было бы проще. Попросить мать съездить на вокзал предупредить? Это будет смешно, такой большой и просит об этом маму. Нет, он должен сам, ещё темно, но мать уже встала, лишь бы не зашла в комнату, лишь бы не увидела, что с ним. Надо встать, надо одеться и хоть что-нибудь съесть, впрочем, это лишнее, ведь он ничего не хочет. Раньше, в прошлые болезни, всегда выпрашивал себе что-нибудь вкусненькое, больше всего он любил свежий куриный бульон, и чтобы обязательно золотистого цвета (это от морковки), горячий, терпкий, вкусный куриный бульон, а когда начинал поправляться, то махонькие, как бы пуховые пирожочки с мясом. Пирожочек-пирожок, на пенёчек-на пенёк, совсем махонькие, какие мать делает, но сегодня ничего не хочется, совсем ничего, ты встал уже? нет, я ещё сплю, лишь бы голос казался здоровым, ладно, я в магазин, скоро приду, вот это повезло!

Он с трудом оделся, на часах уже восемь тридцать, чистой езды до вокзала минут двадцать, он должен успеть. Взял из своей заначки три рубля (между двумя плотными глянцевыми страницами в самом конце девятого, кажется, последнего тома старой детской энциклопедии, читать её сейчас невозможно, очень наивно, но девять толстых рыжих томов — выбрасывать жалко, подарить кому-нибудь? Стоит ли? Вот и стоят, занимают место, собирают пыль. Отец любит старые энциклопедии, когда ещё жил с ними, то в их комнате стоял дореволюционный Брокгауз и Ефрон, он помнит, что маленьким очень любил смотреть картинки, они были переложены папиросной бумагой, и шрифт красивый, вот только читать трудно, ять, фита, что-то лишнее, ненужное, взял три рубля, осталось ещё шесть) и вышел в подъезд.

На улице мело, но не сильно. Было ещё совсем темно, пустынно и тихо. Ночью народился новый месяц — вот он, с краешку неба, тонюсенький такой, ближе к белому, чем к жёлтому. Трамвая не было, он поднял воротник, но холода не чувствовал, наоборот, всё тело горело, свитер скоро станет мокрым, как уже стала мокрой рубашка, надо ходить, вперёд-назад, вдоль остановки, никого нет, одинокий утренний пассажир, единственный пассажир одинокого зимнего утра, светлеет, чуть-чуть, но светлеет, хотя и тонюсенькая полоска месяца, и звёзды — все эти Орионы, Близнецы, Медведицы и прочая, достаточно отчётливо видны на небе, осталось пятнадцать минут, теперь и трамвай не спасёт, сердце отчаянно колотится, жарко так, что пальто начинает давить на плечи, хочется его сбросить, опять перед глазами туман, опять-пять, вдоль-вспять, что это за машина, что это за зелёный огонёк?

Было бы странно, если бы он не смог добраться в то утро к вокзалу. Ведь тогда ничего бы не произошло и какой смысл вспоминать всё это? Но вынырнуло к трамвайной остановке такси, остановилось, он плюхнулся рядом с шофёром, шофёр посмотрел на него странным взглядом (молод ещё, чтобы по утрам в такси разъезжать) и погнал машину в сторону вокзала. Улицы были пустынны, безмашинны, безлюдны, за десять минут, парень, доедем, не мохай! Парень не мохал, его всего колотило, видимо, опять поднялась температура, может, уже под тридцать девять, а может, и за, всё может быть, всё бывает, всё случается, только скорее, остаётся пять минут, вот четыре, вот он расплачивается, бежит к чернеющему в утренних сумерках вокзальному зданию, через неубранную площадь с горами снега, с небрежно припаркованными машинами (кого-то встречают, кого-то провожают), через толпы чемо-данщиков и мешочников, от всех поднимается пар, холодно, и для лыж-то сегодня холодно, вдруг не придёт? Девять. Под часами никого.

Девять десять. Под часами всё так же никого. Девять пятнадцать. Усатый мужчина с лыжами в ярко-красной шапочке, такого же цвета штанах и куртке.

Девять двадцать. Кажется, что он сейчас ляжет прямо на покрытый снегом асфальт.

Девять двадцать семь. Прости, но я никак не могла проснуться, ты не сердишься? Боже, что с тобой?

Он падает прямо на неё, он знал это ещё несколько мгновений назад, что вот она скажет что-нибудь, и тогда всё, что держит его в вертикальном положении, что заставляет его стоять на ногах, пусть и не твёрдо, исчезнет, порвуться крепящие тросы, развинтятся болты и гайки, и он упадёт, рухнет прямо на неё, и ничего ему с этим не поделать, и когда он падал, то смотрел на себя как бы со стороны, с расстояния чуть ли не в добрый десяток метров: вот стоит под часами странная парочка, молодая женщина в жёлтой лыжной куртке и такой же жёлтой шапочке, брюки голубые, даже, скорее, синие, лыжи какие-то блестящие, чуть ли не переливающиеся, как тот самый ночной туман, и рядом парень, паренёк, мальчик, молодой человек (это уж если быть очень доброжелательным), в пальто, в шапке, просто зимний молодой человек (будем к нему доброжелательны), и он внезапно начинает падать, валиться как мешок на эту молодую женщину, и у неё не хватает сил его поддержать, и он падает, валится как мешок на крытый снегом асфальт, она кричит, бегут какие-то люди, но больше он ничего не видит.

Да, больше он ничего не видит, ибо температура действительно тридцать девять и три, как говорит врач в местном здравпункте (странное, отчего-то отталкивающее название, красующееся на потёртой эмалевой табличке с облупившимся красным крестом). Эта прогулка может стоить ему воспаления лёгких. Какой дурачок, говорит она. Врач (врачиха, толстая, в свежем и накрахмаленном халате, в очках, опять жаба, только добрая — добрая бородавчатая жаба в больших очках с толстыми стёклами) смотрит на неё и ничего не говорит, а потом, как бы в никуда, минуя всю её ладную фигуру в жёлто-синей гамме: — Надо вызывать «скорую», вы с ним?





— Нет, — говорит он, очухавшись после укола, — в больницу не поеду, я хочу домой, там мама...

— Раньше надо было думать, — говорит добрая жаба. — Куда в таком состоянии на улицу?

Он молчит, он хочет только одного: домой. Он сделал то, что должен был сделать, он дождался её под часами, она поняла, что он не забыл, не раздумал, что он просто не может, болеет, у него сильная простуда, а может, и грипп. У него температура, тридцать девять и три, и ему надо только одно — лечь в постель и накрыться с головой одеялом.

Ладно, сейчас попрошу диспетчера, и он даст такси без очереди, поедешь домой, а дома вызовешь врача. Немедленно, прямо сегодня!

— У меня нет денег, — тихо говорит он.

— У меня есть, — испуганно (вот только отчего?) произносит Нэля, — я его довезу, только можно лыжи здесь оставить?

— Давайте быстрее, — говорит жаба.

Они едут по уже светлым, не таким пустынным, безмашинным, безлюдным, как какие-то полтора часа назад, улицам. Он в сознании, она сидит рядом с ним, и он в полном сознании, вот только колотит всего, ну да ладно, это пройдёт, она ведь тёплая и добрая, он привалился к ней, а она гладит его руку, перебирает пальцы и шепчет: — Ничего, ничего, всё пройдёт, сейчас будешь дома, — но ему уже не хочется домой, ему хочется так и ехать, рядом с ней, в одной машине, на одном сиденье, так он скорее поправится, станет совсем здоровым, от месяца и следа не осталось, от звёзд тоже, вон и дом уже, я не буду подниматься, говорит она, мне опять на вокзал надо, за лыжами, ерунда, отвечает он, большое тебе спасибо, дурачок, ну зачем ты это сделал, он молчит, ему нечего сказать, она рядом, ему хорошо, у тебя есть телефон, вопросительный знак, он произносит номер, она просит у шофёра клочок бумаги и карандаш, симпатичная деваха, отчего бы не дать, я позвоню на днях, ладно, он смотрит, как машина разворачивается и опять едет в сторону вокзала, надо было взять ещё трёшку, думает он, а то неудобно получилось, теперь я ей должен, входит в подъезд, поднимается по лестнице и звонит в дверь, где ты был, кричит мать, вызови врача, просит он, у меня тридцать девять и три, меня хотели забрать в больницу, да я не согласился, и проходит в свою комнату. Опять туман, опять горячо, так горячо, что жжёт, свитер мокрый, рубаха мокрая, тело же горячее, слишком горячее и слишком липкое, вот постель, вот толстое, пуховое, китайское одеяло, лечь, свернуться, закрыться, укрыться с головой!