Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 96

— Вот и добре.

— Выступлю и скажу, что выбрасываем способных…

— На здоровьечко.

— Способных выбрасываем, а балласт оставляем. Выступлю и задам всему институту один вопрос…

— Это уж твое дело, меня не касается.

— Вряд ли. Вопрос: почему Слободко должен вылететь, а Иван Мыш, человек с сомнительными способностями, остается?.. Ты же знаешь, что я красноречив и… не слишком стеснителен в выражениях.

— И чего ты?.. Ну чего он на меня накинулся? — Иван Мыш повернул красное, растерянное лицо к Федору.

— И я выступлю, — подкинул Федор. — Не сомневайся.

— Ну и выступайте! Напугали кошку большой крысой.

— Ах, не боишься, что тебя вслед за Слободко из института попрут?..

— Не боюсь. Сами знаете — сижу крепко. Не какой-нибудь гнилой декадент.

— Что верно, то верно — не декадент и сидишь крепко, ужился. Пожалуй, и не попрут, но шум да звон поднимется. Шум тебе, как сухопутной курице море, противопоказан. Учти — ты не водоплавающий. Будь здоров, деятель. Обдумай наши слова. Пошли, Федор.

В дверях они наткнулись на Православного.

— Старик! Я слышал!

— Ну и что скажешь?

— Скажу — ты порядочный человек, старик! Преклоняюсь!

— Слободко другого мнения.

— Слободко — кретин! Слободко — идиот! Слободко надо бить по субботам, чтоб поумнел.

— Я удовлетворен этим заявлением, джентльмены.

А вечером в комнате общежития уже при участии Православного снова насели на Ивана Мыша. Никто не сомневался, что он сдаст позиции.

Общее институтское собрание состоялось через три дня. С докладом выступал доцент Белявкин.

Сколько трибунов прославились на века тем, что объясняли людям — во имя чего нужно поступать так, а не иначе. Во имя чего? Тот, кто решался бросить эти слова толпе, не должен быть серенькой личностью, он равен пророку.

Но странно, как только в институте появлялась, необходимость объяснять, во имя чего нужно действовать так-то, вылезал доцент Белявкин.

Под побитым молью стареньким пиджачком — тощее тело, кажется, что при движении рук суставы должны скрипеть деревянным несмазанным скрипом, лицо без морщин, а стариковское, потертое, голос ровный, утомляющий… Он читал курс по истории искусства, не излагал, не рассказывал, а именно читал из толстых тетрадей, которые студенты прозвали «гроссбухами».

Доклад длился два часа и двадцать минут. Сюрреализм, абстракционизм, имажинизм, субъективизм, экзистенциализм — к мудреным названиям немудреные эпитеты: гнилой, пресловутый, вырождающийся… А под конец:

— В здоровой среде нашего института замечаются единичные нездоровые явления. Студент четвертого курса Слободко…

Белявкин указал на жертву.

Объявили перерыв.

Федор и Вячеслав курили. Подошел Иван Мыш — очи опущены долу, губы поджаты по-старушечьи, громко сопит… Из-под локтя Мыша вынырнул Православный, жадно уставился Мышу в лоб.

— Ты вот что… — посопев, обратился к Вячеславу. — Ты не лезь, я все устрою… Ладно уж, хай живе та й здравствует ваш Слободко!

— Браво, старик! — крикнул Православный.

Иван Мыш обдал его отсутствующим затуманенным взором, повернулся и отчалил. Плыл по запруженному кучками курящих и болтающих студентов коридору, как баржа сквозь затопленный кустарник.

— Раскололся.





— Не водоплавающий.

Федор высказал догадку:

— Кажется, он уже с кем-то посоветовался, растоптал площадку. Не примерится — не ступит. Не из тех, чтоб рисковал.

А в стороне стоял Лева Слободко. Он похудел за эти дни, крылья челюсти выступали углами, но лицо какое-то выглаженное, ничего не выражающее. На него пытливо оглядывались…

Массивная фигура Ивана Мыта на трибуне — примелькавшаяся в институте картина.

— Товарищи! — внушительно, веско, значительно, словно сейчас прозвучит великое открытие — слепой мир станет зрячим.

Зал приготовился к дремоте.

— Товарищи! Я недавно попал в гости…

Уже интересно, не успевшие задремать возвели очи…

— Попал в гости вместе со студентами нашего курса. Считаю нужным назвать их. Значит, был я, был Вячеслав Чернышев, был Матёрин, был Шлихман и был Слободко. Нас приняли честь честью, не скрою, усадили за стол — лососинка, рюмочки, разговорчики… Да, разговорчики! Дело в том, что хозяин дома собирал картины. Какие картины, товарищи!..

Затылки, затылки, затылки… Каждого студента и каждую студентку Федор может узнать по затылку. Стол президиума под зеленым сукном, лица за столом, почти дежурные, не меняющиеся от собрания к собранию. За спиной президиума — гипсовый бюст Сталина, по стенам картины, оставшиеся от прошлого года с выставки дипломных работ: «Смерть партизанки», «Счастливое детство», индустриальный пейзаж, вовсе недурной… И возвышается на трибуне Иван Мыш. Все знакомо, все намозолило глаза и — новое ощущение… С таким ощущением на фронте Федор глядел на заминированные поля — рытвины, овражки, кусты полыни, — привычные до скуки, но не доверяй — каждый полынный кустик прячет смерть…

Иван Мыш говорит — заученные значительные интонации:

— Был спор, товарищи. Прямо скажу, бой. Должен заявить: достойных людей выращивает наш институт. Правильных! Не собьешь с позиции! Лососинка, рюмочки, ласковое обхождение, но не собьешь. Чернышев Вячеслав — гордость нашего института. Он грудью защищал нашу честь. Общипал, прямо скажу, хозяина, как гусака. А недавно раскрылось…

Иван Мыш выдержал значительную паузу.

Затылки, затылки…

У Вячеслава заострившееся, как у хорька, лицо.

— Товарищи! Раскрылось! Гусак этот не совсем простой!..

Иван Мыш всей своей массивной фигурой, подавшейся через трибуну на слушателей, изображает ужас. И много ли надо — действует, в зале тишина. Затылки, затылки, каждый выражает внимание…

— Гусак этот с заморской начинкой. Он недавно арестован как враг!..

Вячеслав дергается, растерянно оглядывается на Федора.

— Но кто поддерживал этого врага? Слободко поддерживал! Чернышев нападал, Чернышев защищал нашу общую позицию. Нашу с вами, товарищи! А Слободко бил в спину. Да, в спину! Дошло до того, что Слободко заявил, что хочет дать в морду Чернышеву. Вот до чего дошло, товарищи. И уж после этого Чернышев бросил правильные слова, товарищи: «В искусстве стоят баррикады. Кто не с нами, тот наш враг!» Баррикады… Слободко по ту сторону баррикад…

Вячеслав лязгнул зубами:

— Гад!

— Я был искренне убежден — гнать надо в шею таких Слободко, гнать из института!.. Убежден! Но недавно Вячеслав Чернышев спросил меня: «А так ли виноват Слободко?» Признаюсь, товарищи, я сначала опешил. Чернышев заступается за Слободко! Чернышев! Наша гордость… Непримиримый… И он заступается… Не верю своим ушам…

Голос Ивана Мыша ласково обволакивался вокруг имени Чернышева, а Вячеслав обернулся к Федору, стискивая зубы, сдерживая дрожь, выдавил:

— Эта горилла не так глупа, как мы думали… Эта горилла смеется над нами…

— Я задумался, товарищи. Крепко задумался! И у меня раскрылись глаза. А ведь Чернышев-то прав… Слободко, как на ладони, со всех сторон виден. Настоящий враг напролом не полезет. Он прячется, он толкает вперед простачков вроде Слободко. Чернышев открыл мне глаза, и я вспомнил… Слободко не сам познакомился с этим гусаком, его кто-то привел к нему за руку… Его привел и вместе с ним и нас! И мне стало ясно, товарищи… Ясно! Я понял, кто он!..

У Вячеслава словно пылью припорошено лицо, колючий, злой взгляд, сидит вытянувшись, мнет рукой горло.

— Кто он? Я назову… Пусть не удивляются — он тих, неприметен, он — рубаха-парень… Это Шлихман привел Слободко за ручку к врагу, Шлихман, товарищи…

Федор почувствовал, что деревенеет.

Федору было лет тринадцать. Бригадир попросил привезти с маслозавода пустую тару — несложное поручение для деревенского мальчишки.

Был знойный полдень, тень пряталась под колеса двуколки. Косматая от пыли трава на обочине. Большое поле начавшего белеть овса. Вдали — старый, неопрятный, как унылый нищий, ветряк без крыльев. Он заброшен с тех пор, как над ссыпкой во время раскулачивания повесился хозяин. Не бился в воздухе жаворонок, не гудели шмели, молчали даже неистовые кузнечики, метелки овса висели в воздухе не шелохнувшись. Тихо так, что слышно, как течет кровь в ушах. Тихо — колеса смазаны. Тихо — копыта старой брюхастой кобылы утопают в горячей пыли. Яркий день, и нет жизни. Яркий день и знакомая дорога, каждый вершок которой истоптан Федором босыми ногами. Но все кажется ненастоящим, выдумкой. Ждешь — вот-вот яркий день лопнет, как радужная пленка пыльного пузыря. И что-то будет! Что-то страшное!.. А ветряк, растрепанный, неряшливый, упрямо шагает сбоку, не отстает. И глохнешь от тишины, и страх растет…