Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 75 из 164

Участковый сидел на лавке, сняв шапку, в полушубке, громоздкий и смирный, как ручной медведь, вытирал пот. На печи, в пещерном мраке, словно в бреду, металась старуха:

— Оспо-ди праведный! На кого кару наводишь?

И выла вполголоса слепо тычущаяся по избе Евдокия, глядел с полатей, как сурок из норы, мальчишка. Кирилл в гимнастерке распояской, в синих галифе, заправленных в шерстяные носки, нечесаный, неумытый, еще днем опроставший бутылку, крикнул:

— Дусь! На стол подай! Знаешь, где у меня стоит… И-эх! Проводы тебе, отец, вышли. Все садись к столу! И ты, служивый, подваливай.

— Не имею права, — сокрушенно ответил Уткин. — При исполнении обязанностей нахожусь. А вы — давайте. Никак не тороплю. Сколько нужно, столько подожду.

Евдокия сунула на стол бутылку самогона, снова с подвываниями заходила кругами по избе.

Женька за стол сесть отказался. Адриан Фомич сел:

— Щец домашних напоследки похлебаю. И что уж, плесни, Кирюха, для согрева. Только малую…

Адриан Фомич не спеша, сквозь зубы, процедил стопочку, принялся есть свои еще вчерашние щи, не спеша, с той проникновенной, вдумчивой аккуратностью, с какой едят только пожилые крестьяне, больше других знающие, какова ценность пищи. Кирилл опрокинул в себя стакан, крякнул. Он был бледен, россыпь веснушек выступила на его тесаных скулах.

— Вот думал, отец, сегодня… Весь день думал: кого я на свете люблю, кто мил?.. Уважаю многих, а люб-то мне ты один. На всем свете — ты только!

— Бедновато живешь, — ответил Адриан Фомич.

— Я бедноват, а ты богат лишка, батя. За то и страдаешь — за лишнее богатство души. Встречного и поперечного готов миловать и приголубливать. А то ли время для милованья? Ныне полмира кровью обливается. Раньше-то говорили: кто не с нами, тот наш враг! А теперь враги нам даже те, кто с нами. Вон Англия и Америка — союзнички, пока с нами, но до первого поворота. В такое время очень-то жалостливым быть нельзя: рано или поздно — ожжешься.

— Оспо-ди! Меня накажи, оспо-ди! Меня — нестоящую! Зачем, осподи, добрых людей губишь?

— Вот и ее, батя, ты себе на шею повесил, а зачем? Какая нужда в том?

— Ну, хватя пустое болтать! — оборвал Адриан Фомич, отстраняясь от стола. — Поговорим о деле. Тут Дуська остается с парнем. Меня любишь — полюби-ка их!

— Отец! Евдокия! Слушай!.. В жизнь не оставлю! Аттестат переведу. Приезжать буду, следить, чтоб зазря не обижали. Родные вы мне али не родные? От исполнения долгу Кирилл Глущев никогда не уклонялся!

— И ее тоже! — дернул бородкой в сторону печи Адриан Фомич.

— Ее?.. — Кирилл потряс отяжелевшей головой и неожиданно согласился: — А пусть… Ежели Дуська не прогонит.

— В жизнь не прогоню, — откликнулась Евдокия со стороны.

— Тогда — пусть…

— Ос-по-ди! Прибери меня, оспо-ди! Хоть энту-то милость сделай, коль на другое тя не хватает!

— Дотлевай, старая, хоть это и на чужом загорбке… Но пусть!

— Она всю жизнь на своем загорбке других возила, — напомнил старик.

Адриан Фомич встал, высокий, плоский, с обычным покойным бескровным лицом, повернулся в угол, к темным забытым иконам, перекрестился.

— Все ли изготовила, Евдокия?

— Ох, готово, родной! Ох, кровинушка наша горькая! На кого ты нас покидаешь, лю-у-убый!

Старик повернулся к участковому Уткину:

— Что, служивый, вези, коли так.

Лошадь застоялась, била копытом в мерзлую землю.

На отдалении толпились бабы и детишки, должно быть, все население деревни Княжицы от мала до стара: вздохи, горькое сморкание, сдавленный шепот. Среди баб, сам как баба — в рваном балахоне распояской, в платочке по волосам, только дико бородат — странник Митрофан, держит в очугуневших от холода руках батожок, глядит недвижными, пустыми глазами. Где-то живет, чем-то кормится, чьей-то пользуется добротой, забыл, видать, о кладбище, вот пришел проводить нелюбимого Адриана Фомича…

Адриан Фомич в лохматой собачьей шапке, туго подпоясанный кушаком, — словно собрался в поле, только котомка в руках. Кирилл, обтянутый ремнями поверх шинели, но без синей фуражки, простоволосый. Плачущая Евдокия, мальчишка — внук в больших валенках, участковый Уткин, смиренно-неуклюжий и нагольном полушубке, и Женька в наспех накинутой шинели, с палкой.

Евдокия кинулась на шею старику.

Слабым тенорком заплакал мальчонка, стал цепляться за деда. Запричитали бабы:

— Фоми-ич! Золотко!

— Стыдобушки у людей нету! Такого человека сердешного!..

— Заботушка ты наша!..

Адриан Фомич отстранил ласково Евдокию, приподнял и притиснулся бородой к лицу внука, шагнул к Кириллу, обнял:





— Помни, Кирюха!

— Эх, отец!

— Одне остаются!

— С себя кожу сыму да согрею.

— То-то.

Женька стоял за спиной родни. Старик подошел к нему:

— Ну, Евген, прощай…

— Нет, до свидания… Еще не конец, Фомич, еще драться за тебя станем. И не только я, Фомич…

— Э-э, золотко, что уж… Ну-ка, обнимемся.

Борода старика попахивала хлебным мякинным запахом.

Старик повернулся к бабам:

— Не осудите, любые. Как мог, так и жил, может, и делал что поперек — так простите.

— Да уж бог с тобой, Фомич, на тебя ли нам обижаться?

— Ласковей тебя мы не знали.

— Заботушка ты наша…

Участковый Уткин разровнял в розвальнях сено, почтительно поддержал Адриана Фомича под локоток.

— Я тут тулупчик специально прихватил. Ноги накрой, Адриан Фомич… Вот так, тепленько… Ну что ж?..

— Едем.

Медвежковато — громадный участковый подоткнул тулуп под Адриана Фомича, завалился боком, шевельнул волоками. Конь — не из деревенских конюшен — резво взял с места.

Завопила Евдокия, запричитали потянувшиеся к ней бабы.

От толпы, от крика и плача, сутулясь, уходил странник Митрофан, бывший убийца.

Кирилл длинно выругался, поминая бога, мать, жизнь в одной хитросплетенной фразе.

— Пошли, там у меня еще одна бутылка припрятана.

А в избе металась на печи старуха:

— Да как же он уехал?! Да что же он на ноги-то обул? Валенки-то его вона стоят. Валенки совсем новые, теплые.

— Валенки! Новые! — взъярился Кирилл. — Вы все думаете, что старик на курорт поехал. Валенки! Тулупчик…

Пришла Евдокия, привела трясущегося сына. Старуха уползла вглубь, забилась к стенке, притихла, Женька сидел, не снимая шинели, смотрел в пол. Кирилл выудил непочатую бутылку, вышиб пробку, расплескивая самогон на стол, разлил в стаканы.

И никак он не мог успокоиться, ворчал рычаще:

— Тулупчик! Ноги продует! Так вашу мать!..

Позднее утро, сквозь окна в избу сочится натужный нечистый рассвет, освещает на неприбранном столе пустые бутылки. За занавеской спит пьяным, обморочным сном Кирилл. Шуршит на печи старуха. Евдокия звенит в сенцах ведром, собирается доить корову.

Позднее утро. Сегодня никто не бегал по деревне, не стучал в окна: «Бабы! На работу пора!»

Адриан Фомич успел управиться до приезда Уткина — вчера кончили перемолачивать последний омет.

Колхоз остался без руководителя. Кого вместо Фомича?.. Женька даже представить не может — мужиков в деревне нет, из баб председателя?… Женька перебрал в памяти тех, с кем сталкивался, ни одна не подходит.

И чего он ломает голову — не ему решать. В районе станут прикидывать, примеривать и скорей всего пришлют человека со стороны. Тот будет изо всех сил — правдами и неправдами — отказываться от Княжицы, где весной в поля выйдет полтора десятка голодных баб, где своих семян нет, их выдадут в счет будущего урожая, да и они, эти семена, до земли в целости не дойдут — порастащат: детишки голодные. Кому охота взваливать на шею неподъемное хозяйство!.. И прибудет такой сторонний председатель с одной лишь мыслью — потянуть до случая, пусть снимут, пусть даже с нагоняем, но без особых мер, портящих послужную биографию. Нет большей беды для колхоза, чем такие вот птицы перелетные — руководители.

Адриан Фомич… Он не семи пядей во лбу, не агроном с образованием, не организатор с размахом — простой мужик, кого до войны, пожалуй, и простым-то учетчиком не выдвинули бы. А сейчас этот Адриан Фомич незаменим, потому что свой — не улетит на сторону, потому что его в Княжице знают, ему верят, без хитрости честен, без суемудрия сведущ. Три мешка сорной пшеницы — дорого же они обойдутся для Княжицы. И для государства, в конце концов, тоже… Как этого не понимают Божеумов с Чалкиным?