Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 164

— Выходит, все против тебя.

— Ничего, еще не вечер, поглядим, что впереди будет. Едем-то к нему в гости, к собаководу…

Грузовик-полуторка, сельское детище военных лет, сколоченное, свинченное из других погибших грузовиков, с рычанием, смахивающим на истерику, вгрызался в грязную дорогу. Обшарпанный кузов качало, как на морской волне. В нем страдали два знакомых угрюмых пса, которых волочило от борта к борту.

Божеумов занял место в кабине, рядом с шофером, Женька — в кузове, на смятом мокром брезенте, бок о бок с председателем Кисловского сельсовета Кистеревым. Его искусственная рука упрятана от дождя под брезент. Женька поинтересовался:

— Зачем вы ее с собой таскаете, если не носите?

— Для парадных случаев.

— Где ранены?

— Хотите спросить: где покалечен? В безымянной степи, на подступах к хутору, название которого так и осталось для меня тайной.

Сидит напряженно прямо, держась за борт единственной рукой, лицо под мокрой кепчонкой хрупко-костистое, упрямо хранит капризное выражение ребенка, презирающего взрослых. Тонкие губы сложены в пресыщенно ядовитую складку, а линия заостренного подбородка невинно чиста — старичок-подросток; трудно сказать, сколько ему лет, — может, с небольшим за двадцать, может, все пятьдесят. Вот уж воистину — маленькая собачка до старости щенок.

Какое-то время ехали молча, отдавшись качке. А мимо тянулись широкие поля, знаменитые поля Нижней Ечмы, — в гнилой стерне, размокшие, еще более унылые и однообразные, чем ровное нависшее небо. Глаз невольно с тоской рыскает по ним, ищет признаки жизни: не выглянет ли из стерни обугленно-черная голова грача, не вспорхнет ли озябший жаворонок, — но нет, пусто, пусто, безнадежно мертво кругом. Только где-то на краю, забитые в щель между плоской землей и плоским небом, — темные крыши деревенек, почему-то трудно поверить, что и в них кто-то сейчас живет. И грязная, истерзанная дорога — рваная рана на неопрятной, до бесстыдства небритой земле. И с истерическим воплем лезет по грязи машина. И качается кузов, и маются две собаки с мученически угрюмыми мордами, сползают то к одному борту, то к другому.

— Вы что же это не всю свору захватили? — не выдержал молчания Женька. — В село собак вокруг вас было около десятка.

Кистерев, глядя вдаль, чеканной скороговоркой и ясным голосом ответил:

— Эти — моя семья. Те, что остались, — добрые знакомые. Так что — свиделись и расстались до новой встречи.

— Вы только передо мной шута разыгрываете или всегда такой?

— Придурковатый? — подсказал Кистерев.

— Да уж, не в обиду, — вроде этого.

— А кто в жизни без придури? Вот вы, например, едете сейчас собирать хлеб, когда он давно уже собран и вывезен. Собрать собранное, искать найденное, глотать проглоченное — не придурь ли это?

Машину вдруг бросило, собаки скатились на Женьку, на собак — Кистерев. Собачий визг, тенористое чертыхание Кистерева, Женькино сопение. Наконец кой-как отделились друг от друга, — машина позастряла, вихляя кузовом, плелась дальше, захлебывалась в истерике. Посреди кузова каталась вырвавшаяся из-под брезента рука Кистерева, подпрыгивала Женькина мыльница. Женька на коленях добрался до протеза, поймал мыльницу, стал искать глазами свою полевую сумку. Она оказалась под ногами у Кистерева. Тот выудил ее, зажав сумку между коленями попытался запихнуть вывалившееся полотенце, мешала книжка, Кистерев вынул ее, взял в зубы, справился с полотенцем, повертел перед глазами книжку:

— Вон как! Кампанелла, «Город Солнца».

— Дайте сюда! — Чего доброго, еще над этим начнет издеваться.

— Не беспокойтесь, почтительно положу на место.

Женька упрятал в брезент протез, Кистерев вернул ему застегнутую сумку, собаки на время пристроились в заднем углу кузова, с надеждой прижимаясь друг к другу, — прежний порядок был восстановлен.

Кистерев какое-то время заинтересованно разглядывал Женьку, наконец спросил:

— Как это вас бросило?

— Куда бросило?

— На утопию. «Город Солнца» — сказка о праведном мире.

— А что тут такого?

— Вы же из окопа только что выскочили.

— Окоп, по-вашему, человека снова обезьяной делает: думать не смей, интересоваться не смей!

— Окоп — самое трезвое место на земле. В нем не до сказочек. Или не так?

— Я эту книгу у раненого взял, значит, не я один в окопах сказочками интересовался.





— Мда-а… Мечтатели в обнимочку со смертью. Ликуй, святой Томмазо!

— Вы, вижу, Кампанеллу не очень…

— А разве можно к нему теперь — очень?

— Это почему же нельзя? — обиделся Женька.

— Триста лет назад он надавал людям кучу советов: как из плохого мира сделать мир хороший. Триста лет прошло, а советы так до сих пор и не использованы. Значит, одно из двух: или все человечество глупо — не умеет их использовать, или глупы сами советы. Вы считаете — глупо человечество?

— Есть ли для вас святые люди? — Женька уже не скрывал недоброжелательства.

— Часто вижу и вам покажу. Святые апостолы нынче председателями колхозов работают.

— И какая польза от этих апостолов?

— От святости никогда большой пользы не было. Пользу делают те, кто не боится согрешить.

— Интересно бы хоть одним глазком посмотреть на такого, кто выше святости.

— Вы сегодня видели одного.

— Кого?

— Ивана Васильевича Бахтьярова, который вас принимал.

— Не видно, чтоб он большую пользу своему району принес. Без хлеба сидите.

— Бахтьяров в нашем районе месяц с неделей.

— Тогда что же он сделал такого?

— Да у него подвигов — что у Геракла. В тридцать третьем году он спас от голода свое село да еще помимо него многих. А через пять лет на голом месте поставил город — полсотни двухэтажных домов, залюбуешься. А в войну, в сорок втором — уже и вовсе великое: накормил тысяч двести человек! Иисуса Христа славят: мол, пятью хлебами — пять тысяч, чудо! Бахтьяров — без чудес, греша по мелочам: где-то нарушал втихомолку инструкции, где-то ловчил, даже вымогательством занимался, если видел, что лежат неиспользованные кредиты, заброшенные земли, бесхозные стройматериалы. Не святой, нет. И не чудотворец.

Машина завывала, изнемогая в муках и трудах. И поля кругом не двигались — стыли в величавой унылости. Казалось, они засасывают в себя машину, она лишь роется на месте, судорожит расхлябанным корпусом, не продвигается вперед.

Женька произнес с надеждой:

— Ну, тогда он и этот район…

Кистерев ничего не ответил, глядел мимо Женьки в мутную даль, подергивал скулой.

— Здесь — не двести тысяч, здесь легче накормить…

Кистеров не отвечал. Кузов качало из стороны в сторону. Ползали по кузову собаки, не находили себе места.

Кисловский сельский Совет — две полутемные комнаты, занимающие чуть ли не весь каменный низ двухэтажного дома, наследство забытого всеми купчишки.

Актив уже собрался и ждал. Главным образом женщины, закутанные в платки, какие-то кротко-печальные, беседующие голова к голове с тихим шелестом. Мужчин только двое: хромой старичок с сепараторного пункта да представитель МТС, белобрысый человек с лицом, словно навечно закисшим в плаксивости.

Распоряжалась всеми легко, бойко, весело секретарь сельсовета Вера, румяная, широкобедрая, слепящая белозубым оскальцем девица.

Божеумов и Кистерев уселись за председательский стол, Вера пристроилась у того же стола на торце, положила перед собой лист разграфленной бумаги, как-то по-особому певуче выгнула спину, приготовилась записывать выступления.

Кистерев тихо, не вставая, домашним голосом открыл собрание актива и сразу же предоставил слово Божеумову.

Женька Тулупов знал этого человека еще с довоенных времен — Илья Божеумов работал завхозом в их школе. Был он тогда криклив, суматошен, за длинные ноги ребята его прозвали Циркулем.

В начале войны Божеумова не взяли в армию — нашли очаги в легких, — однако отправили на трудфронт в рабочий батальон. Рассказывают, что вернулся он скоро, еле передвигал ноги, держался за стенку. Но отлежался, отъелся на картошке и снова забегал: «Работку бы мне сподручную, на тяжелую теперь не годен».