Страница 38 из 40
Вот это, называется, дожил, даже тетка Дуся гонит от себя. Не ко двору в Красноглинке пришелся.
— Потуши свет, теть Дусь, глазам больно.
— Охо-хо! Лица на тебе нету. Бедолага ты чистая. Чую, сам себе тошнехонек.
— Верно, сам себе…
— Охо-хо!
Она встала, щелкнула выключателем. Темнота, густая душная темнота, напоенная запахами коровьего пойла и суточных щей. Но в этой темноте мне все-таки легче — отгораживает от недружелюбного мира, не вижу помятого и расстроенного лица тетки Дуси.
В косматом сумраке бревенчатого угла тетка Дуся снова затеплила огонек лампадки. И словно нет за стенами сутолочного, буйного двадцатого века, века мировых войн и космических полетов, мятежной науки и косной политики. Лампадка светит из далекого прошлого, скользит тень по занавеске.
У тетки Дуси, наверное, неспокойно на совести — привыкла ко мне и гонит от себя. Всевышний опекун слушает старушечий шепот.
Я вспомнил тот единственный случай, когда среди ночи разоткровенничался перед иконами: «Верую, господи, что существуешь. Верю, что есть какой-то великий смысл, какая-то конечная цель. Не рассчитываю понять их…»
Теперь мне странно и стыдно…
Сочное зернышко света над занавеской, не доходящей до потолка, размытая колышущаяся тень, шепоток…
Тетке Дусе и на самом деле трудно без опекуна, сама себе придумала сказку, время от времени убегает в нее от постылой жизни.
Но прятаться в сказку, убегать в золотой сон, в мираж — значит соглашаться: законно, что жизнь несносна, и нет нужды пытаться сделать ее лучше, золотой сон — выход. А золотой сон можно навеять и не молитвою, надежней и проще — порцией морфия, гашиша, крупицей ЛСД, бутылкой самогона, на худой конец.
Зачем действовать, зачем чего-то добиваться, чего-то доказывать свое другим, искать с ними сближения — хлопотно, требует энергии, проще прятаться от людей. Прятаться и проповедовать: «Люби ближнего твоего…», «Люби, убегая от людей в мираж, прячась в сказку. Люби из-за угла, из-за глухой стенки… Люби ближнего и избегай его!»
Тетка Дуся поднялась, покряхтывая, пробралась на лавку, я увидел поверх занавески ее лицо, освещенное огоньком лампадки, — острый синичий нос, ввалившийся рот, дряблые щеки. Лицо доброй, бесхарактерной старой женщины, измочаленной жизнью, — будничное лицо. Огонек погас, тетка Дуся слезла с лавки и еще долго шуршала, покряхтывала, упрятывала себя на ночь.
И мне вдруг пришла в голову крамольная мысль: а не опасна ли для общества такая вот тетка Дуся?
Да, она никому не способна причинить зло, а ей может причинить любой — безобидна и беззащитна. И это вызывает сочувствие, это нравится. Просто потому, что рядом с такими Дусями покойно: не укусят, не подставят подножку, даже больше того, на них можно сесть верхом — повезут из последних сил.
А не должно ли каждого из нас настораживать, что в нашем мире безобидность и беззащитность почитается, как заслуга. «Блаженны нищие духом, ибо их есть царствие небесное». Не богатые духом, не сильные волей, а блаженны нищие… Они идеал для узурпатора. Покорные, безвольные, всепрощающие тетки Дуси, не способные обидеть и мухи, несут миру своим кротким существованием заразу насилия.
Тихо в избе, тихо в себе, где-то над крышей стоит луна, верный мой сторож. Сна нет, напористо толкутся безжалостные мысли.
Верую и не допускаю сомнения, верую без оглядки, без проверки, не пытаюсь задуматься, лишаю себя права умственно развиваться. Мир, населенный верующими, охотней прислушивается к пророкам, проповедующим доступную глупость, за ними идут, их выбирают в вожди. А дерзкие умом, прозорливые, те, кто лучше других способен предвидеть бедствие, указать, как избежать его, отвергаются, если не бросаются на костры. Естественный отбор, где выживает недомыслие!
Вера как панацея от бед человеческих! Стремился к ней, теперь становлюсь ее судьей, ее обвинителем.
Растет к вере тяжелый счет. Вера в единое — в единого ли бога, в единую ли обожествленную личность, в единые и непреложные догматы — сплачивает людей: мол, единое же! Но люди не способны мыслить единообразно, неизбежны какие-то разногласия, среди допускающих сомнения это не опасно, среди верующих — непримиримая вражда. Вера и вражда тесно соседствуют!
Растет к вере тяжелый счет. Прими веру как панацею, ополчись против сомневающихся — и произойдет естественный отбор: посредственность обретет силу и выживет, дерзкий ум погибнет. Не страшно ли?..
Когда-то, в свой первый красноглинский вечер, я молитвенно слушал шепоток тетки Дуси и удивлялся, что находятся такие, кто считает своим долгом отобрать у этой старой женщины ее бога, — не смей, опиум! Легко ли без опиума осилить тетке Дусе одинокую жизнь?
Да, нелегко! Наверное, с опиумом легче! Одурманить себя, притупить всякое чувство — не страдать, не болеть, не отчаиваться, не ощущать в полную силу жизнь. Легче? Да! Но легкая жизнь не есть жизнь достойная. Напротив, за возможность легко прожить и продаются обычно и человеческое достоинство, и всеобщие интересы.
Девушки в косыночках «Пусть всегда будет мама!», парни в синих фуражках! Не верьте слепо, тупо, без оглядок ни Христу, который требовал: «Возлюби!», ни Ушаткову, который требует «Ненавидь!».
Помните, жизнь сложная, в ней никак нельзя ограничиться чем-то одним — или всепрощающей любовью, или всесокрушающей ненавистью.
Девушки в косыночках, парни в синих фуражках! Не зову вас к тому, чтоб любили вполсилы и вполсилы ненавидели. Нет! Любите и ненавидьте в полный накал, но только знайте, что любить и что ненавидеть, что и когда! В этом-то и заключается искусство жить. Пророки не обладают таким искусством — крайне предвзяты, не объективны, все пророки от Христа до Ушаткова!
Воздух начал дымчато сквозить, проступали закопченные пазы в стенах, тараканьи щели… Тихо в избе, тихо в селе и гневный бунт внутри меня, набатные мысли.
В тихие предутренние минуты свершилась революция: «Сожги то, чему поклонялся, поклоняйся тому, что сжигал…» Поклоняйся?.. Да нет, хватит! И сжигать прошлое нельзя. Пепел не помнит, а помнить надо, забывчивость — та же слепота.
День для меня начался со стука в окно:
— Дуся! Эй! Жильцу твоему письмо возьми!
И меня, полусонного, сорвало с постели.
Письмо… Дрожащими пальцами держу конверт. Сам конверт знаком — семейный, еще в прошлом году купил нисколько почтовых наборов с такими вот гладкими конвертами, без украшающих рисуночков, не разграфленных стандартно на «куда» и «кому». И почерк знаком до удушья, тесно составленные, старательно выписанные буквы — рука Инги. Обратного адреса ей не писал — «если можешь, забудь», должно быть, узнала его по почтовому штемпелю. «Широка страна моя родная», но не так уж и трудно отыскать в ней затерявшегося человека.
Письмо пришло в Красноглинку еще вчера. Я выступал в клубе, а оно уже лежало в почтовом отделении, уже готово было ринуться на меня.
Трясущимися пальцами я разорвал конверт.
«Кажется, прошло… Кажется, я пришла в себя настолько, что могу взять в руки перо, в состоянии отобрать какие-то вопросы — из тысячи немногие, самые важные.
Почему я оказалась чужой для тебя? Только от того, к кому не испытывают родственности, даже элементарного дружеского доверия, можно столь долго таиться и прятать свое. Ты же прятался от меня не день, не неделю — долгие месяцы, возможно, годы. Нужно, наверное, чувствовать затаенную враждебность, чтоб выдержать столь длительную скрытность. При малейшей симпатии рано или поздно настала бы светлая минута откровения. Чем вызывала я у тебя такую беспросветную враждебность?
И почему предательство?
Даже с врагом поступать предательски недостойно.
Ты ничего не сказал, ты просто сбежал! Ты поступил, как предатель. А сбежав предательски за сотни километров, ты и там не можешь набраться смелости, в своем письме выкручиваешься, вывертываешься, прячешься за словами: „Как всякий нормальный человек, я свято верил в торжество разума…“ Какой стиль! Какой пафос! Какая выспренность! Трусливая ложь! Уж это-то зачем?
Сказать, что я ничего не видела, ничего не чувствовала, не подозревала, — нет! Чувствовала — с тобой что-то творится, ждала — откроется, значит, и уладится. Думалось, любовь — слишком высокое чувство, а долго тянуть высокую ноту нельзя — выдохнешься. Думалось, спад законен, перемелется со временем, наступят ровные родственные отношения, но получить это годами выношенное предательство — нет, этого, признаюсь, не ждала. Слишком чудовищно!
Бог? Вера?.. Пусть даже так, убийственно странно, но допускаю.
Но опять же вера-то твоя замешена на лжи, на трусливой лжи к близким людям. Просишь: „Пойми, если можешь, прости, если можешь“. Нет, не пойму, потому что всегда представляла тебя иным — не лживым и не трусливым. Нет, не смогу простить. К себе предательство, куда ни шло, может, и простила бы, но к дочери… Я-то сама, возможно, и заслужила — почему бы не предположить и такое, — но дочь-то наверняка ничего не смогла свершить, чтоб быть отвергнутой отцом, быть преданной тайком!
Не все выложила, все невозможно, но на прощание скажу: если и вправду у тебя появился бог — а не другая баба! — то я презираю этого бога. Любой нормальный человек отвернется от него, холодного, черствого, аморального, допускающего — родитель, предай ребенка, затопчи отцовскую любовь!