Страница 17 из 40
Крохотный, недвижный, словно железное лезвие, огонек лампадки не в силах осветить божий лик на доске. Где уж ему, крохотному, пробить едва ли не вековой слой копоти на иконе. Качается по занавеске тень тетки Дуси, течет шепоток, томится под потолком язычок лампадки, косматый сумрак бревенчатого угла обступает его.
Тетка Дуся, одинокая, словно межевой столб, тетка Дуся, чья связь с будущим, казалось бы, оборвалась на смерти дочери, молится. Ее, отвергнутую, пугает время грозной расплаты: «Люди будут искать смерти, но не найдут ее; пожелают умереть, но смерть убежит от них». Ей за себя бояться нечего, а вот за тех, кому предстоит жить дальше, за тех, кто, быть может, еще не родился, кто даже кровью с ней уже связан не будет, — за них страшно. Тетке Дусе, неудачнице, чужой среди современников, близки и дороги поколения, идущие ей на смену, дорога их судьба. Это ли не величайшее бескорыстие? А сумела бы тетка Дуся прийти к нему, не имей она за душой бога? Всеобъемлющая, всеобъединяющая надежная гипотеза. Нуждаюсь в ней я, нуждается тетка Дуся, нуждаются все, она порождает любовь настоящего к грядущему. Для такой обездоленной тетки Дуси, наверное, не существует слова «чужой», а от этого легко живется ей, одинокой, нет чужих, все свои, даже не родившиеся.
Качается по занавеске тень, течет невнятный шепоток к богу, спрятавшемуся за вековую копоть.
Теперь меня удивляет, что находятся такие, кто считает своим долгом отобрать у тетки Дуси ее бога.
Висит над занавеской в косматом припотолочном сумраке легкий, как крыло мотылька, огонек, скользит тень по занавеске… Тетка Дуся разговаривает с опекуном, он всемогущ, он справедлив, никогда не ошибается, по-отцовски добр, по-отцовски суров. Не верь — опиум! А легко ли осилить тетке Дусе одинокую жизнь без этого опиума!
Шепоток в темной избе…
Я еще не умею разговаривать с богом. Не верю, что он может услышать. Икона с копотью для меня не святость. Сумею ли?.. А как хочу! Как хочу!
Заснул я незаметно под шепоток.
Первая ночь в селе Красноглинке.
У него было много противников — одни исчезли, других заставил считаться с собой. Он из тех, кто должен носить печать победы на челе. Меня и прежде пугали победители, потому что доказывать свою победную силу можно ведь только за счет чьей-то слабости.
Я вошел в кабинет Густерина.
— Можно к вам, Валентин Потапович?
За столом сутулился лысый человек, внимательно читал, но не деловые бумаги, а какую-то книгу. Поднял голову, взглянул с учительской строгостью сквозь очки в старомодной железной оправе. Потертый пиджачишко, рубаха в полоску, застегнутая до подбородка, лицо загорелое, задубенелое, изрытое крупными морщинами, рыжие жесткие усы и выражение легкого напряжения во взгляде, какое бывает только у близоруких.
— Садитесь, одну минуточку…
Пошарил на столе рукой, нашел карандаш, что-то пометил в книге, откинулся на спинку стула:
— Я вас слушаю.
— Хочу просить вас — устройте на работу. Вот…
С излишней поспешностью я выхватил из кармана документы, положил на стол. Когда клал, разглядел отодвинутую Густериным книгу «Исследования по истории опричнины» академика Веселовского. Председателю колхоза знать ее вовсе не обязательно.
Густерин сдержанно, с прищуром, сквозь очки оглядывал меня, странного для Красноглинки типа, — мятый, но добротный костюм, серая ворсистая кепка, трехдневная щетинка на интеллигентной физиономии (у тетки Дуси не было в избе розетки, куда бы я смог включить свою электробритву). Густерин оглядел, ничего не сказал, склонил лысину и принялся внимательно изучать мой паспорт.
А я его — от объемистой лысины до крупных мослаковатых, с обломанными ногтями рук.
Право, мне хорошо известны люди простоватой наружности с обломанными ногтями на огрубевших пальцах, жидко, урывками глотающие то, что на практике им никогда не понадобится. «Исследования по истории опричнины» Веселовского… Мой отец был из таких. Периферийный учитель физики, он хорошо знал работы Гельвеция, Канта, Шопенгауэра, но до конца жизни так и не смог толком разобраться в теории относительности. Интеллигенты с «мужицкой косточкой», провинциальные утописты, в одиночку для себя решающие проблемы переустройства мира. Не из них ли Густерин? Нет, навряд ли, утописты никогда не могут заставить кого-либо признать себя. Этот же заставил считаться с собой даже начальство.
— Москвич?
— Да.
— Образование высшее?
— Да.
— По какой специальности?
— Физик-теоретик, но научной работой не занимался, был научным популяризатором.
— Это что же, лекции читали?
— Нет, работал в журнале… — Я назвал свой журнал.
— Та-ак… — озадаченно произнес Густерин, настороженно поблескивая стеклами очков. — Так-ак… А если начистоту: милиция следом за вами не явится по розыску?
— Нет, не беспокойтесь.
— Приятно слышать. Значит, популяризировали науку?.. Та-ак… Физик-теоретик?.. Та-ак… Я бы вам предложил раз в неделю выступать у нас с лекциями. Темы сами выберете. Хотите рассказывайте — есть ли жизнь на Марсе, хотите — о строении атома. Только доступно.
— Нет.
— Почему?
— Потому что аппетит приходит во время еды. Сначала попросите рассказать о Марсе и о звездах, потом о происхождении мира, а там потребуете: докажи научно — бога нет. От этого-то я как раз и сбежал.
Густерин долго-долго вглядывался в меня.
— Не хотел влезать к вам в душу, — произнес он, — пытать — отчего да почему. Но уж раз сами заговорили, то договаривайте до точки. Почему сбежали?
— Разошелся с общепринятыми взглядами на религию.
— Верующий?
— Да.
Молчание. Густерин продолжал ощупывать меня из-за очков.
— Слыхал, что такие люди есть, но, признаться, не рассчитывал увидеть воочию.
— У вас же под боком действующая церковь, значит, верующие для вас не могут быть диковинкой.
— Есть. Бабка Пестериха, бабка Лухотина, Евдокия Ушаткова — хватает, но они институтов не кончали, не физики-теоретики… Для меня встретить вас — все равно что увидеть в колхозной конюшне зебру.
— Но надеюсь, что ваше удивление не помешало бы запрячь зебру в телегу?
— В какую? Хотел впрячь вас в руководство клубом. Оказывается, этот хомут у зебры полосатой холку трет.
— Научным пропагандистом я мог оставаться и в Москве, не стоило ехать в Красноглинку. Прошусь простым колхозником.
— Вы умеете водить трактор или комбайн?
— Нет.
— Сможете установить электрооборудование на механизированном току?
— Нет.
— И плотником никогда не были?
— Нет.
— Ну, а лошадь запрячь тоже не умеете?
— Тоже нет.
— Могу поставить вас только на земляные работы.
— Хорошо.
— Работа тяжелая.
— Что ж…
Густерин как-то грустно повесил лысину:
— Черт те что! Физик-теоретик, подпоясанный ломом.
— Пусть вас это не смущает. Я и сам рассчитываю скоро забыть, что когда-то учился на физика.
— Видно, не в коня корм… Фрося!
Появилась одна из девиц, сидевших в соседней перед председательской комнате.
— У нас есть рабочая одежда? — спросил меня Густерин.
— Все на мне, — ответил я.
— На вас обмундировочка для прогулки по улице Горького… — Кивнул застывшей у двери Фросе: — Пусть выдадут резиновые сапоги, брюки и старый мешок помягче — на портянки.
— Брюки только ватные, Валентин Потапович.
— Летом-то… Вот что, сведите его прямо сейчас к Пугачеву, скажите, что этот гражданин выразил горячее желание копать у него навозохранилище.
На круглом, как луна, лице Фроси удивление, но, впрочем, довольно умеренное.
— И скажите, что не найдем ему рабочие брюки, пусть уж Пугачев сам что-нибудь сообразит. И еще передайте мое сердитое: по-жеребячьи не ржать, если этот доброволец на первых порах не сможет отличить у лопаты цевье от штыка… Пусть учат и помогают… И, наверное, вы без денег, физик?