Страница 12 из 119
Кролик распахивает примитивную калиточку, которую он соорудил две весны тому назад, и вступает в огороженный прямоугольник, в тихое царство овощей. Салат цветет между посаженными в ряд бобами, листья которых все изъедены букашками, а стебли рассыпаются от прикосновения, и кудлатой морковью, чья ботва почти неразличима среди разросшихся подорожника, мокричника и жирных сорняков с белыми и желтыми цветочками, которые вырастают на дюйм за ночь. Их легко вытащить, корни у них некрепкие, но их столько, что Кролику через несколько минут уже надоедает вытаскивать их, отряхивать от мокрой земли, прилипшей к корням, и складывать кучками вдоль проволочной загородки в качестве удобрения и преграды от вездесущих трав. Трав, которые не желают расти на лужайке, где их сеют, а здесь дико растут во множестве. И столько семян — до омерзения много, природа так нещадно заваливает ими землю. Мысли его вновь обращаются к покойникам, которых он знал и которых становится все больше, и к живым: к девочке (кто знает, может, и его дочери), которая приходила к нему сегодня — длинноногая, белотелая, в туфлях на высокой пробковой танкетке, — и к сыну (этот уж точно его сын — гены сказываются даже в том, как он испуганно вскидывает на вас глаза), который пригрозил, что вернется. Кролик обрывает самые большие листья салата (но не чересчур толстые у основания — те слишком жесткие и горькие) и ищет в своем сердце слова привета, привета и любви к сыну. Вместо этого он обнаруживает груду опасений, такую же бесформенную и склизкую, как мокрое полотенце, преждевременно вытащенное из сушилки. Он обнаруживает сотни воспоминаний: иные — четкие, как фотоснимки, и ничего не значащие, запечатленные мозгом по каким-то своим соображениям, другие же — просто факты, он знает, что так было, но в мозгу они не запечатлелись. Жизнь наша растворяется в тумане прошлого еще до нашей смерти. Он менял малышу пеленки в унылой квартире в начале Уилбер-стрит, он жил с ним несколько безумных месяцев в зеленом одноэтажном доме под номером 26 по Виста-кресент в Пенн-Вилласе, а потом здесь, на Джозеф-стрит, 89, он наблюдал, как его мальчик стал учеником старших классов, с пробивающимися усиками, которые становились видны на свету, с индейской повязкой на нестриженых волосах, с набором пластинок, стоивших целое состояние, в этой солнечной комнате у Гарри над головой, где сейчас закрыты ставни. Он прожил с Нельсоном столько лет, что за это время дуб мог сгнить, и, однако же, эти сморщенные листья салата, которые Гарри берет и срывает, — они реальны, а сын — нет. Грустно. Кто говорит, что это грустно? В сгущающихся тенях Кролик видит спокойные глаза девчонки, что заходила сегодня в магазин, таинственно появившись как раз в такое время, когда в его жизни — полнейшая пустота и смерть словно снимает с него мерку, стуча по соседству невидимым молотком, и он с каждым днем все меньше боится умереть. Он замечает на листе фасоли японского жука и щелчком ногтя — большого ногтя с заметным полукружием у основания — сбрасывает это существо с блестящим панцирем. Умри.
В доме его встречает возглас Дженис:
— Куда ты столько нарвал — этого на шестерых хватит!
— А где мамаша?
— В передней, звонит Грейс Штул. Нет, право, она невозможна. Я, право, думаю, у нее начинается маразм. Гарри, что же нам делать?..
— Ну, лапочка, это ведь ее дом, а не наш и не Нельсона.
— Ох, да заткнись ты. Никакой от тебя помощи. — В ее карих, затуманенных джином глазах медленно загорается мысль. — Ты и не хочешь помочь, — объявляет она. — Тебе нравится видеть, как мы воюем.
Вечер проходит в атмосфере приевшегося треска телевизора и подавленных обид. «Жду, чтоб позвонил любимый...» Мамаша Спрингер, соблаговолив разделить с ними за кухонным столом трапезу, состоявшую из грибного супа в комьях, который разогрела Дженис, и холодного ростбифа, покрывшегося легкой испариной после чрезмерно долгого пребывания в холодильнике, а также всего этого салата, который он нарвал, удаляется наверх, в свою комнату и так решительно захлопывает за собой дверь, что, наверное, звук донесся до того дома, где живут мужеподобные бабы. Несколько машин в поисках «горячих штучек» медленно проезжают по Джозеф-стрит — шуршание их шин по мокрому асфальту вызывает у Гарри и Дженис такое ощущение, будто они сидят вдвоем на острове. К ужину они откупорили бутылку галло-шабли, и Дженис то и дело выскальзывает на кухню, чтобы подлить себе, так что к десяти часам ее начинает пошатывать, чего Гарри терпеть не может. Он прощает людям многие грехи, но терпеть не может отсутствия координации — это корень всех зол, так он считает, ибо без координации не может быть порядка, взаимосвязи. В таком состоянии Дженис ударяется о косяки, проходя в дверь, и ставит бокал на ручку дивана так, что из него на мохнатую серую обивку вылетает большой прозрачный язык жидкости. Они смотрят до конца «Звездные войны» и достаточно большой кусок «Ладьи любви», чтобы понять, что в это плавание отправляться не стоит. Когда она в очередной раз поднимается, чтобы наполнить свой бокал, он переключает телевизор на бейсбол — играют «Филадельфийцы»... «Экспо» не дает «Филадельфийцам» забросить больше одного мяча — просто невероятно, какая у них силища. В новостях показывают беспорядки из-за бензина в Левиттауне: летят пивные бутылки, заправленные бензином; бутылки взрываются — такое впечатление, что смотришь старые фильмы о войне во Вьетнаме, но происходит это в Левиттауне, совсем рядом, севернее Филадельфии. Показывают бастующего водителя грузовика, который держит плакат со словами: «ШЕЛЛ» НА МЫЛО. А в другую сторону от Филадельфии — на Три-Майл-Айленде — обнаружилась утечка радиоактивных нейтронов. Погода завтра, похоже, будет хорошей, поскольку широкий фронт высокого давления продолжает двигаться из района Скалистых гор на восток, к Мэну. А теперь пора и спать.
Гарри ничуть не сомневается — он это знает по опыту уже столько лет, — что вечером после сражения с матушкой и чрезмерных возлияний Дженис потребует любви. Первые десять лет их брака ему было с ней трудновато — она многого не знала и даже не желала знать, а это как раз тогда и занимало мысли Кролика, но после ее романа с Чарли Ставросом, когда она раскрылась одновременно с полетом на Луну, а время было такое, что никаких барьеров, да и смерть, потихоньку вгрызающаяся в тело, заставила Дженис понять, что не такой уж она бесценный сосуд и что нет на свете сверхчеловека, ради которого стоило бы себя беречь. Гарри уже не на что жаловаться. Собственно, жалобы по этой части теперь были у нее. Где-то в начале правления Картера его интерес к постели, который до тех пор был неизменным, начал убывать, а теперь у него появилась настоящая неуверенность в себе. Он винит в этом деньги — то, что он наконец стал жить в достатке и довольстве, а кроме того, деньги, лежащие без движения в банке, все время уменьшаются, и он постоянно думает, как тут быть, да и многое другое крутится в мыслях: «Филадельфийцы», покойники и гольф. Он страстно увлекся этой игрой, с тех пор, как вступил в клуб «Летящий орел», однако мастерство его не улучшается — во всяком случае, четкость и сила, с какими сокращаются его мускулы, радуют не больше, чем в те первые разы, когда он удачно отбивал мяч. Вот так и в жизни — ее течение нельзя форсировать, а движущий ею принцип навечно не определить. «Руки как веревки», — иногда говорит он себе и весьма преуспевает исправить это, а когда не получается, говорит: «Сбрось вес». Или: «Не махай руками, как курица крыльями». Или: «Держи под углом», — имея в виду угол между клюшкой и рукой, когда сгибаешь запястье. Иногда он думает, что все дело в руках, а потом — что все дело в плечах и даже в коленях. Когда надо сгибать колени — вот тут он не умеет сделать это вовремя. В баскетболе все получалось как-то само собой. Если бы ты шел по улице тем манером, каким играют в гольф, ты свалился бы на мостовую. Однако, когда он наносит прямой удар или тихонько посылает мяч, это преисполняет его такого наслаждения, какое он раньше испытывал, думая о женщинах, представляя себе, что было бы, если бы очутиться с одной из них наедине на острове.