Страница 34 из 36
И тут я сломал ему каминными щипцами правую руку.
Это был единственный акт насилия, когда-либо совершенный в моей, кажущейся теперь такой долгой, долгой жизни. Я встретился с О’Хара в поединке и победил его. Победить его было просто. О’Хара был так одурманен выпивкой и фантазиями о торжестве добра над злом, что даже не ожидал, что я буду защищаться. Когда он понял, что побит, что дракон намерен сразиться со Святым Георгием, он страшно удивился.
– Ах, вот ты как, – сказал он.
Но тут боль от множественного перелома окончательно доконала его нервы, и слезы брызнули у него из глаз.
– Убирайся, – сказал я. – Или ты хочешь, чтобы я сломал тебе другую руку и вдобавок проломил череп? – Я ткнул его щипцами в правый висок и сказал: – Прежде чем ты уйдешь, ты отдашь мне пистолет, нож или что там у тебя есть.
Он покачал головой. Боль была так ужасна, что он не мог говорить.
– У тебя нет оружия?
Он снова покачал головой.
– Честная борьба, – хрипло сказал он, – честная.
Я обшарил его карманы. У него не было оружия. Святой Георгий хотел взять дракона голыми руками!
– Ах ты, полоумный ничтожный пьяный однорукий сукин сын! – сказал я. Я сорвал тент с дверного проема, отодрал доски. Я вышвырнул О’Хара на площадку.
О’Хара наткнулся на перила и, потрясенный, уставился вниз в лестничный пролет, вдоль манящей спирали, туда, где его ждала бы верная смерть.
– Я не твоя судьба и не дьявол, – сказал я. – Посмотри на себя. Пришел убить дьявола голыми руками, а теперь убираешься бесславно, как человек, сбитый междугородным автобусом! И большей славы ты не заслуживаешь. Это все, чего заслуживает каждый, кто вступает в борьбу с чистым злом, – продолжал я. – Есть достаточно много причин для борьбы, но нет причин безгранично ненавидеть, воображая, будто сам Господь Бог разделяет такую ненависть. Что есть зло? Это та большая часть каждого из нас, которая жаждет ненавидеть без предела, ненавидеть с Божьего благословения. Это та часть каждого из нас, которая находит любое уродство таким привлекательным. Это та часть слабоумного, которая с радостью унижает, причиняет страдания и развязывает войны, – сказал я.
От моих ли слов, от унижения ли, опьянения или от шока из-за перелома О’Хара вырвало, не знаю, но его вырвало. Содержимое его желудка изверглось с четвертого этажа в лестничный пролет.
– Убери за собой! – крикнул я.
Он взглянул на меня, глаза его все еще были полны концентрированной ненависти.
– Я еще доберусь до тебя, братец, – сказал он.
– Может быть, но это все равно не изменит твоего удела: банкротств, мороженого крема, кучи детишек, термитов и нищеты. И если ты так уж хочешь быть солдатом в легионах Господа Бога, вступи в Армию Спасения.
И О’Хара убрался.
Глава сорок четвертая.
«Кэм-буу»…
Общеизвестно, что арестанты, придя в себя, пытаются понять, как они попали в тюрьму. Теория, которую я предлагаю для себя по этому поводу, сводится к тому, что я попал в тюрьму, так как не смог перешагнуть или перепрыгнуть через человеческую блевотину. Я имею в виду блевотину Бернарда О’Хара в вестибюле у лестницы.
Я вышел из мансарды вскоре после ухода О’Хара. Ничто меня там не удерживало. Совершенно случайно я прихватил с собой сувенир. Выходя из мансарды, я ногой поддал что-то на лестничную площадку. Я поднял этот предмет, и он оказался шахматной пешкой, из тех, что я вырезал из палки от швабры.
Я положил ее в карман. Она и сейчас со мной. Когда я опускал ее в карман, то почувствовал вонь от нарушения общественного порядка, которое учинил О’Хара.
По мере того, как я спускался по лестнице, вонь усиливалась.
Когда я дошел до площадки, где жил молодой доктор Абрахам Эпштейн, человек, который провел свое детство в Освенциме, вонь остановила меня.
И тут я понял, что стучусь в дверь доктора Эпштейна.
Доктор подошел к двери в халате и пижаме. Он очень удивился, увидев меня.
– В чем дело? – спросил он.
– Можно войти? – спросил я.
– По медицинскому делу? – спросил он. Дверь была на цепочке.
– Нет. По личному – политическому.
– Это очень срочно?
– Думаю, что да.
– Объясните вкратце, в чем дело?
– Я хочу попасть в Израиль, чтобы предстать перед судом.
– Что-что?
– Я хочу, чтобы меня судили за преступления против человечности, – сказал я. – Я хочу поехать туда. – Почему вы пришли ко мне?
– Я думаю, вы должны знать кого-нибудь – кого-нибудь, кого надо поставить в известность.
– Я не представитель Израиля, – сказал он. – Я американец. Завтра утром вы сможете найти всех тех израильтян, которые вам нужны.
– Я бы хотел сдаться человеку из Освенцима.
Он взбесился.
– Тогда ищите одного из тех, кто только и думает об Освенциме! Есть много таких, кто только о нем и думает. Я никогда о нем не думаю! – И он захлопнул дверь.
Я оцепенел, потерпев неудачу в достижении единственной цели, которую я смог себе придумать. Эпштейн был прав – утром я смогу найти израильтян.
Но надо было еще пережить целую ночь, а у меня уже не было сил двигаться. За дверью Эпштейн разговаривал со своей матерью. Они говорили по-немецки.
Я слышал только обрывки их разговора. Эпштейн рассказывал матери о том, что только что произошло.
Из того, что я услышал, меня поразило, как они произносят мою фамилию, поразило ее звучание.
«Кэм-буу», – повторяли они снова и снова. Это для них был Кемпбэлл.
Это было концентрированное зло, зло, которое воздействовало на миллионы, отвратительное существо, которое добрые люди хотели уничтожить, зарыть в землю…
«Кэм-буу».
Мать Эпштейна так разволновалась из-за Кэм-буу и того, что он затевает, что подошла к двери. Я уверен, что она не ожидала увидеть самого Кэм-буу. Она хотела только испытать отвращение и подивиться на воздух, который он только что вытеснил.
Она открыла дверь, а сын, стоящий сзади, уговаривал ее не делать этого. Она едва не потеряла сознание от вида самого Кэм-буу, Кэм-буу в состоянии каталепсии.
Эпштейн оттолкнул ее и вышел, как будто собираясь напасть на меня.
– Что вы тут делаете? Убирайтесь к черту отсюда! – сказал он.
Так как я не двигался, не отвечал, даже не мигал, даже, казалось, не дышал, он начал понимать, что я прежде всего нуждаюсь в медицинской помощи.
– О, Господи, – простонал он.
Как покорный робот, я позволил ему ввести себя в квартиру. Он привел меня в кухню и усадил там за белый столик.
– Вы слышите меня? – сказал он.
– Да, – ответил я.
– Вы знаете, кто я и где вы находитесь?
– Да.
– С вами такое уже бывало?
– Нет.
– Вам нужен психиатр, – сказал он. – Я не психиатр.
– Я уже сказал вам, что мне надо, – сказал я. – Позовите кого-нибудь, не психиатра. Позовите кого-нибудь, кто хочет предать меня суду.
Эпштейн и его мать, очень старая женщина, спорили, что со мной делать. Его мать сразу поняла причину моего болезненного состояния, поняла, что болен не я сам, а скорее весь мой мир болен.
– Ты не впервые видишь такие глаза, – сказала она своему сыну по-немецки, – и не впервые видишь человека, который не может двигаться, пока кто-то не скажет ему куда, который ждет, чтобы кто-то сказал ему, что делать дальше, который готов делать все, что ему скажут. Ты видел тысячи таких людей в Освенциме.
– Я не помню, – сказал Эпштейн натянуто.
– Хорошо, – сказала мать. – Тогда уж позволь мне помнить. Я могу вспомнить все. В любую минуту. И как одна из тех, кто помнит, я хочу сказать – надо сделать то, что он просит. Позови кого-нибудь.
– Кого я могу позвать? Я не сионист. Я антисионист. Да я даже не антисионист. Я просто никогда об этом не думаю. Я врач. Я не знаю никого, кто еще думает о возмездии. Я к ним испытываю только презрение. Уходите. Вы не туда пришли.
– Позови кого-нибудь, – повторила мать.
– Ты все еще хочешь возмездия? – спросил он ее.