Страница 7 из 34
Мы узнали и еще одну тайну профессора – раскопали, когда рылись в оставшихся от него бумагах. Его второе имя было вовсе не Рокфеллер. Это имя он сам себе придумал, чтобы выглядеть этаким аристократом – когда поступал в МТИ.
В его свидетельстве о крещении стояло другое имя: Илайхью Уизерспун Свейн.
Я думаю, что и мы с Элизой следом за профессором набрели на мысль придумать всем без исключения новые вторые имена.
Глава 4
Умер профессор Свейн таким толстяком, что я не могу себе представить, как он ухитрялся протискиваться в свои потайные переходы. Они были ужасно узкие. Тем не менее нам с Элизой это было совсем не трудно, несмотря на двухметровый рост, – потолки там были высоченные…
Между прочим, профессор Свейн умер от своей тучности здесь, во дворце, во время обеда, который он закатил в часть Сэмюэля Ленгхорна Клеменса и Томаса Альвы Эдисона.
Да, было времечко.
Мы с Элизой нашли меню этого обеда. На первое у них был суп из черепахи.
Слуги время от времени судачили о том, что в доме водятся привидения. Они слышали, как в стенах кто-то чихает и хихикает, слышали, как скрипят ступеньки там, где никаких лестниц не было, как хлопают двери там, где дверей не было и в помине.
Хэй-хо.
Конечно, заманчиво было бы мне, полоумному столетнему долгожителю в развалинах Манхэттена, поднять шум на весь мир, разораться, что мы с Элизой подвергались чудовищной жестокости в заключении, в этом старом гнезде всякой нечисти. На самом-то деле мы были самыми счастливыми ребятишками во всей истории человечества.
И это блаженство длилось до того дня, когда нам исполнилось пятнадцать лет.
Представляете?
Да, а когда я стал врачом-педиатром и работал здесь, в том самом доме, где вырос, я часто говорил себе, глядя на какого-нибудь малолетнего пациента и вспоминая собственное детство: «Это существо только что попало на эту планету, ничего о ней не знает, да у него нет и никаких принципов, чтобы судить о мире. Этому существу совершенно безразлично, кем оно станет. Оно просто рвется стать кем угодно, таким, каким ему назначено быть».
Во всяком случае, это точно соответствовало нашим с Элизой настроениям, когда мы были малышами. И вся информация, которую мы получали на планете, на которой очутились, сводилась к тому, что быть идиотами просто здорово.
Поэтому мы холили и лелеяли свой идиотизм.
На людях мы отказывались от членораздельной речи. «Агу», – бормотали мы. «Гу-гу», – говорили мы. Мы пускали слюни и закатывали глаза. Пукали, заливались хохотом. Лопали конторский клей.
Хэй-хо.
Посудите сами: мы были пупом земли для тех, кто о нас заботился. Они могли проявлять чудеса христианского героизма только при условии, что мы с Элизой останемся навсегда беспомощными, мерзкими и опасными. Стоило нам проявить сообразительность и самостоятельность, как они превратились бы в наших жалких и униженных слуг. Если окажется, что мы можем жить среди людей, то им придется расстаться со своими квартирами, с цветными телевизорами, с иллюзиями, будто они что-то вроде врачей и сестер милосердия. Да и солидное жалованье от них уплывет.
Так что с самого начала, почти не ведая, что творят, в этом я уверен, они тысячу раз в день молили нас оставаться беспомощными и зловредными.
Из всего разнообразия человеческих способностей и достижений они мечтали, чтобы мы поднялись хотя бы на первую ступеньку высокой лестницы. Они всей душой желали, чтобы мы научились пользоваться уборной.
Повторяю: мы с радостью пошли им навстречу.
Но мы тайком научились читать и писать по-английски, когда нам было четыре годика. А к семи годам мы умели читать и писать по-французски, по-немецки, по-итальянски, знали латынь, древнегреческий и математику. Во дворце были тысячи и тысячи книг. К тому времени, как нам исполнилось десять, мы их все перечитали – при свечах, в тихий час или после того, как нас укладывали спать, – в потайных ходах, и чаще всего – в мавзолее Илайхью Рузвельта Свейна.
Но мы по-прежнему пускали пузыри и гулили и прочее, когда взрослые могли нас видеть. Нам было весело.
Мы вовсе не сгорали от нетерпения, не спешили проявлять свой ум на людях. Мы не считали, что ум вообще на что-то годится, что это может кому-то понравиться. Мы думали, что это просто еще один признак нашего уродства, печать вырождения, как лишние соски или пальцы на руках и на ногах.
Вполне возможно, что мы думали правильно. Как по-вашему?
Хэй-хо.
Глава 5
И все это время чужой молодой человек, доктор Стюарт Роулингз Мотт взвешивал нас, измерял нас, заглядывал во все отверстия, брал мочу на анализ – и так день за днем, день за днем, день за днем.
– Как делишки, детишки? – так он обычно говорил.
Мы отвечали ему: «Агу», и «Гу-гу», и прочее в том же роде. Мы его прозвали «Друг детишек».
Мы со своей стороны делали все возможное, чтобы каждый следующий день был точь-в-точь как предыдущий. Каждый раз, как «Друг детишек» хвалил нас за хороший аппетит или хороший стул, я неизменно затыкал себе уши большими пальцами, а остальными шевелил в воздухе, а Элиза задирала юбку и щелкала себя по животу резинкой от колготок.
Мы с Элизой уже тогда пришли к единому мнению, которого я до сих пор придерживаюсь: можно прожить безбедно, надо только обеспечить достаточно спокойную обстановку для выполнения десятка простых ритуалов, а повторять их можно практически до бесконечности.
Мне думается, что жизнь, в идеале, должна быть похожа на менуэт, или на виргинскую кадриль, или на тустеп – чтобы этому можно было без труда научиться в школе танцев.
До сих пор я не знаю, что думать про доктора Мотта: иногда мне кажется, что он любил Элизу и меня, знал, какие мы умные, и старался оградить нас от беспощадной жестокости внешнего мира, а порой мне кажется, что он не соображал, на каком свете живет.
После смерти матери я обнаружил, что ящик для постельного белья в ногах ее кровати был битком набит конвертами с отчетами доктора Мотта – он их присылал два раза в месяц – о состоянии здоровья ее детей. Он сообщал о том, что мы все больше едим и соответственно растет объем наших экскрементов. Он всегда упоминал о нашей неизменной жизнерадостности и о нашей природной устойчивости к обычным детским болезням.
По сути дела, он сообщал о вещах, которые без труда понял бы подмастерье плотника, – к примеру, что в возрасте девяти лет мы достигли роста в два метра.
Но, как бы мы с Элизой ни росли в высоту, одна цифра в его отчетах никогда не менялась. Наш интеллектуальный возраст оставался на уровне двух-трехлетнего ребенка.
Хэй-хо.
«Друг детишек» – конечно, не считая моей сестры, – один из немногих людей, которых я хотел бы повстречать в загробной жизни.
Мне до смерти хочется спросить его, что он действительно думал о нас, когда мы были детишками, о чем только догадывался, а что знал наверняка.
Мы с Элизой, должно быть, тысячу раз давали ему повод заподозрить, что мы очень умны. Притворялись мы довольно неумело. В конце концов, это вполне возможно, если вспомнить, что мы, неся при нем разную околесицу, вставляли слова из иностранных языков, которые он мог понять. Он мог бы заглянуть в дворцовую библиотеку, куда прислуга никогда не забредала, и заметить, что книги кто-то трогал.