Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 35



Невельской, взяв ноту, вырвался из общего хора, покрыл почти все его звуки. Голос у него был хороший, и пел он с чувством, затягивал не совсем вовремя, но, в общем, можно и так, даже мило и своеобразно в русской песне.

Муравьев иногда тоже вырывался из хора. Пел он так жалобно, что хватал за душу. Невольно вспоминалась капитану Кинешма, где жила его мать — помещица средней руки, крепостные деревни, русские мужики и бабы и тоскливая их жизнь в лесах за Костромой.

А снаружи доносился вой и лай собак и шум ветра. Видимо, близилось утро. Невельской подумал, что ведь это все в Аяне, за много тысяч верст от Петербурга. Несколько лет тому назад здесь было болото, а нынче выступает знаменитая Христиани. Это тоже подвиг… Вообще, цивилизующая роль таких мест, как Аян, огромна. Жаль только, что бухты нет…

Светало. К дому подали коней. Послышались крики погонщиков. Появился Корсаков. Он в куртке, в ремнях и с сумкой. Стали пить за его здоровье.

Все вышли проводить Мишу.

— Так не забудь сказать графу про клык мамонта, который я пошлю ему непременно для коллекции, — сказал на прощанье Муравьев. — Скажи, что по зимнему пути. И расскажи, пожалуйста, какой это превосходнейший экземпляр.

Где-то за океаном солнце уже горело, и оранжевое пламя его подпалило многоярусные перистые облака над громадной площадью воды. Пламя отражалось и в воде и в небе; казалось, загорается весь океан и заревом объято все небо между Россией и Америкой.

Миша стал прощаться. Обычно жеманная, Элиз, казалось, была совершенно спокойна и просто подала ему руку. Ничего нельзя было прочесть на ее лице.

— Ну, с богом, Миша, — сказал губернатор и перекрестил своего любимца.

Михаил Семенович вскочил в седло, дал шпоры коню и поскакал. Колокольцы зазвенели, и якуты поскакали следом за ним.

— Теперь спать, господа, — объявил губернатор.

Завойко пошел проводить Невельского и офицеров. Многим из них сейчас пришло в голову, как хорошо быть женатым. Восторгались Муравьевым, что прост был со всеми как с товарищами и что в нем удивительное сочетание: светский человек и, как им казалось, с таким пониманием простого народа и глухой провинции.

Все шли радостные, только у Завойко и у Невельского было тяжело на душе.

Завойко что-то говорил. Невельской делал вид, что слушает, и поддакивал, но ему было неприятно, и он глядел на красные волны и на пылающее небо.

У шлюпки, качавшейся на набегавших волнах, стояли матросы. Офицеры простились с Завойко и отвалили.

«Но какой же это порт? — подумал Невельской. Им уж снять овладели его собственные, то есть флотские, интересы. — Порт открыт ветру! Порт — ведь это не сараи, а гавань, бухта. Черт знает что у нас не назовут портом». Приближался черный, избитый волнами борт «Байкала». Капитан возвращался в свою каюту, к жизни привычной и однообразной, но дорогой, и казалось ему, что сейчас будет легче, как дома, где лечат стены…

Наутро начались приготовления к отправке губернаторского каравана. А на «Байкале» и на «Иртыше» готовились к отплытию в Охотск, где должны были зимовать суда и команды.

Завойко, как и обещал, прислал свежей и соленой капусты, картофеля, овощей и сверх того — свежего мяса и свежей рыбы. Матросы были очень довольны.

Днем съезжал на берег Казакевич, обедал с губернатором, а капитан оставался на судне. Возвратившись, Петр Васильевич передал, что губернатор ждет капитана.

Вечер Невельской провел с Муравьевым. О делах почти не говорили, все откладывалось на Иркутск. Муравьев беспокоился, что скоро начнутся морозы, по рекам пойдет лед и, чего доброго, он не доберется даже до Якутска. Тем большую благодарность чувствовал капитан к Муравьеву, что тот из-за него задержался и действительно мог засесть где-нибудь в тайге на всю осень, до зимнего пути.

На другой день караван губернатора ушел по аянской дороге. Завойко отправился с ним.

Солнце клонилось к горизонту, когда на «Иртыше» и на «Байкале» подняли паруса и оба судна вышли из Аянского залива.

Дул ровный попутный ветер, и через полтора часа берег исчез в слабой далекой мгле. Корабли с заполненными парусами шли узлов по десяти. С самого выхода из бухты ни один парус не переставляли.

Невельской прохаживался по юту[43]. Остановится, задумается, привычно обежит взором море, на которое он, как и всякий моряк, мог смотреть часами, чувствуя отраду. Взглянет на паруса, на компас.

Он покидал Аян в том особенном настроении, когда человек чувствует, что его планы начинают осуществляться. Но все же было ему грустно.

— А ты что не в духе, Подобин? — спрашивает капитан, поворачиваясь к рулевому, но не глядя на него.

«Как-то еще знает, в духе ли я, нет ли», — думает Подобин, здоровенный детина со светлыми морщинами на покатом лбу и с черной сеткой просмоленных морщин на больших руках. У него короткий нос с горбинкой и порядочные бакенбарды.



— Ты что молчишь?

— Никак нет, вашескородие!

Матросу хочется поговорить об очень важном, но Подобин не знает, как приступить, и не особенно желает заискивать перед капитаном.

— Эвон, опять сивучи-то, Геннадий Иванович, — замечает он безразлично.

Капитан уже сам обратил внимание. Серая лохматая голова вынырнула совсем близко от судна и уставилась на людей.

— Ишь, глядит! А молчит нынче, не разговаривает.

Сивуч тряхнул гривой и исчез. Вскоре его голова показалась за другим бортом.

— А белуха, та пошла в Амур. Идет чудовище и прыгает — ему надо рыбу схватить.

Матрос помолчал.

— А все же в море лучше, Геннадий Иванович! — вдруг с чувством вымолвил он.

«Да, в море, пожалуй, действительно лучше», — думает капитан.

Глава пятнадцатая

ОХОТСК

«Как же это я про Подобина-то забыл? — подумал Невельской, проснувшись. При свете горевшего фонаря он посмотрел на часы. Шла так называемая «собачья вахта» — с двенадцати до четырех. — Как я не догадался, почему он сказал мне, что в море лучше. Ведь он даже на берегу не был в Аяне! Чего ж ему там не понравилось?..» Невельской поднялся. «Ну что за народ — прямо ничего никогда не скажут, всегда какая-то уклончивость. Или это мы сами виноваты — так их забили и запугали. Да он, верно, не хочет в Охотск, я уж догадываюсь, в чем тут дело. Конечно, там ничего хорошего».

Капитан видел, что матросы с беспокойством ожидают прихода в Охотск, зная, что офицеры там покинут их и уедут в Петербург.

Литке, бывало, говорил: «Русский матрос — клад, чудо. Надо только с ним обойтись по-человечески и обязательно учить!»

Невельской сам занимался с несколькими матросами.

Теперь все кончалось, и экипаж был опечален.

«Но, — думал капитан, — должна же быть дисциплина, и я это скажу им твердо. Не в таких условиях приходилось морякам оставаться. Хвостов вон когда-то оставил пост не в Охотске, а на безлюдном Сахалине! Я им запрещу эти пустые разговоры про неминучую беду в Охотске! Никто из них там не был, а плетут черт знает что. Что за народ! Остаюсь же я сам служить в Сибири. — И в то же время ему было жаль и Подобина, и всю свою команду. Неприятно, что они волновались. — Конечно, предстоит тяжелая зимовка, да еще в голодном порту, бог знает в каких помещениях. Чиновники тут сволочь, воры. И у меня как-то все это вылетело из головы за последние дни. Видно, мечтаниями и дамскими разговорами всю память отшибло».

Он представил себе соображения, заботы и разговоры своих матросов. Вспомнил, кто из них женат, у кого семья в Кронштадте.

Пробили склянки. До конца «собачьей вахты» оставалось полчаса. Капитан надел клеенчатую куртку и зюйдвестку.

Он поднялся на палубу. Ветер не менялся, но стал порывистым. В штурманской рубке у огня, над картой, Гревенс и Халезов. У штурмана в руках карандаш и линейка. Он прокладывает курс корабля.

У штурвала двое рулевых. Тускло светит фонарь над компасом. Темнеет фигура часового с ружьем. Вокруг ветер и волны. Видно, как сквозь редкие облака мерцают звезды. К утру можно ждать и хорошей погоды, и шторма.

43

Ют — кормовая часть палубы корабля.