Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 56



— Принято считать, что небесная лазурь — это то, что мы видим в небе в ясный и беспримесный день. И это мнение, разумеется, верное. А вот утверждение, что это явление, цвет этот, является разновидностью голубого, в корне ошибочно. На самом деле то, что мы видим, не лежит в градации синего и потому не является ни голубым, ни его оттенком. Небесная лазурь — результат смешения спектральных цветов, и фильтрами только зеленым, синим и красным для ее получения не обойтись никак. При помощи этих фильтров можно получить множество «небесных» цветов, но все они будут либо слишком насыщенными, либо слишком белесыми, а вот той самой «небесной лазури» мы не получим никогда!

И снова мы переглянулись: такая уверенность явно не могла иметь в основании только умозрительные заключения; очевидно, без опытов не обошлось, но если так, то что же получалось? Саевич делал цветные фотографии? Как?

Сам же Саевич, между тем, продолжал:

— Аналогична ситуация и с множеством других воспринимаемых нами цветов. Вообще говоря, подсчету их количество вряд ли поддается, но по самой скромной оценке их — миллионы. Фотография же методом тройной экспозиции даст нам… — на мгновение Саевич замолчал, явно прикидывая цифру, — несколько тысяч. Может быть, несколько десятков тысяч.

— Неужели этого мало?! — вскричал изумленный Чулицкий, но был оборван.

— Ничтожно мало. — Саевич продемонстрировал указательный палец. — Одна десятая доля процента. Даже не процент.

— Но…

— Никаких «но», Михаил Фролович. Пойдя по такому пути, мы выбросим за борт всё уникальное, всё то, что и делает наш мир настолько притягательным взгляду. Останутся банальности. Да и те окажутся подобными кривым зеркалам. Вместо небесной лазури — насыщенное «итальянское» небо. Вместо утренней дымки — заурядный туман. Идея цветной фотографии очень красива и даже смела, но то, как ее пытаются реализовать на практике, никуда не годится!

Саевич перевел дух, но сделанная им пауза была непродолжительна.

— Я лично испытал обсуждаемый метод и, можете мне поверить, работал добросовестно, а не так, чтобы непременно оказаться правым. В конце концов, идея такой передачи сама по себе восхитительна: своей простотой. И хотя получение конечного результата достаточно трудоемко, но сам процесс фотографирования немногим сложнее обычного. Только уже поэтому идея тройной экспозиции заслуживала внимания. Но…

— Но?

— Ровно до тех пор, пока не обнаружились — со всей и неумолимой очевидностью — ее фатальные недостатки. А именно — неспособность правильно передавать цвета.

— Но позвольте! — Чулицкий задал интересовавший всех нас вопрос. — Выходит, вы уже сконструировали камеру, над которой… над которой пока еще только работают другие?

Саевич улыбнулся, причем в его улыбке прямо читалось превосходство:

— Не совсем. Я сконструировал камеру значительно лучшую, нежели те, над которыми работают господа Мите и Прокудин-Горский!

— Неужели?

— Несомненно. — Улыбка Саевича стала еще высокомерней. — Я знаком с основными принципами их работ и, к слову, камера Прокудина превзойдет камеру Мите[5]. Это я вам ответственно заявляю. Но что немецкая, что прокудинская… обе они только для баловства и будут годиться!

— Тогда как ваша..?

Вот тут Саевич вздохнул:

— Моя, увы, тоже.

И вновь его сиятельство не удержался:

— Ушам своим не верю!

Саевич бросил на князя неприязненный взгляд, но ответил — учитывая обстоятельства и собственный характер — на удивление скромно:

— Да, она совершенней. Я использовал зеркала. Зеркала — вообще мой конек, и равных мне в этом деле пока еще нет. Моя камера позволяет не делать последовательность снимков, а значит — позволяет работать и с движущимися объектами, не говоря уже о том, что требует меньших временны́х затрат, а это, поверьте, бывает критически важно. И все же, в конечном своем результате, она так же плоха, как и грядущие камеры Мите и Прокудина. Она дает больше свободы. Позволяет выполнять более сложные работы. Но с основной своей задачей — верной передачей цветов — она справляется также скверно.

Его сиятельство, услышав такой ответ, смутился.



— Двинуть искусство фотографии на новые высоты не сможет и моя камера. Тут нужно что-то иное. И вот над этим всем нам еще и предстоит поломать головы!

— Значит, вы поделились своим открытием с Сергеем Михайловичем[6]?

Саевич неприятно усмехнулся:

— Зачем бы это? Говоря «нам еще предстоит», я не имею в виду, что головы ломать мы будем совместно. Это — не тот случай, когда две головы лучше, чем одна!

Я лихорадочно записывал — все-таки тема фотографии совсем не моя, а позабыть что-то из тех удивительных вещей, о которых поведал Григорий Александрович, было бы обидно… В общем, мой карандаш летал по листам памятной книжки, и поэтому я пропустил момент, когда в гостиной в очередной раз воцарилась напряженная тишина. Только поставив точку в последнем из рассуждений и оторвавшись, наконец, от бумаги, я обнаружил, что все молчат, причем молчание носит очень неприятный характер.

Если еще недавно только Можайский своими задиристыми репликами вносил разлад в атмосферу вполне себе… как бы это сказать? Не дружескую, конечно, а все-таки спокойную и даже начинавшую приобретать оттенок взаимного уважения… Так вот: если надысь только его сиятельство и вносил разлад, то теперь уже все — в самом красноречивом из возможных молчаний — смотрели на Саевича с откровенными неприязнью и презрением! Даже установивший было с Григорием Александровичем дружелюбный контакт Инихов — даже он! — вынув изо рта сигару, сжал губы и неодобрительно прищурил глаза.

— Я что-то пропустил?

— Самую малость, Никита Аристархович, самую малость! — Полковник Кирилов, наш брандмайор, красный — как иные из пожарных снастей — от возмущения, навел на Саевича палец и пояснил: «Взгляните на этого господина: перед вами — конченый подлец!»

Я взглянул: Саевич дрожал от возмущения, но молчал.

— Григорий Александрович! Теперь-то вы чем провинились?

Саевич вскинул на меня глаза и, поняв вдруг, что мой вопрос не имеет целью оскорбления, сбивчиво затараторил:

— Они считают, я должен всем рассказать… им кажется, что раз я ничего не говорю, то я — мерзавец! Они решили, будто я нарочно… а ведь я… они… Да что они понимают!

— Минутку, постойте: уж я-то точно ничего не понимаю!

— Ну как же! — Кирилов, не переставая тыкать пальцем в сторону Саевича, попытался втолковать мне общую точку зрения. — Этот негодяй, прекрасно зная, что работа Прокудина обречена на провал, отказывается поделиться своим открытием! Представляете? Он хочет, чтобы тот продолжал работать в бесперспективном направлении! Как это еще назвать, если не подлостью и низостью? И как еще назвать способного на эти подлость и низость человека, если не низким подлецом и негодяем? Теперь-то вы понимаете?

Моим первым порывом было желание присоединиться к всеобщему осуждению. Я даже начал уже что-то говорить, но вдруг осекся:

— Нет, подождите! Вы, Митрофан Андреевич, ошибаетесь. И других в заблуждение вводите.

Услышав это, Саевич едва не бросился ко мне с объятиями, но я его остановил:

— Вот этого не нужно. Просто ответьте: вы ведь не потому решили не делиться своими открытиями, что испытываете злорадство или какое-то подобное чувство, а просто потому, что считаете… вот черт! И не знаю даже, как сформулировать! Лучше сами скажите: вам ведь кажется, что и такая цветная фотография — дело нужное и полезное?

— Ну конечно! — Саевич даже подпрыгнул от радости. — Конечно! Вы все правильно поняли, Никита Аристархович! К искусству — к подлинному искусству — изыскания Прокудина-Горского и ему подобных не имеют ни малейшего отношения. То бишь, они не понимают, что не имеют, и никогда, уверен, и не поймут: не того полета птицы. Но само по себе их дело важно чрезвычайно! Даже больше скажу: оно непременно привнесет в нашу жизнь полезные и приятные изменения. А искусство… Что — искусство? Многим ли оно и нужно?

5

5 Так оно и случилось.

6

6 Прокудиным-Горским.