Страница 42 из 56
— …Всевышней волею Зевеса — в одних портках или без них!
Инихов и Можайский одновременно прыснули, но тут же спохватились: все-таки речь шла о смерти человека, и даже хорошо знакомого здесь же присутствовавшим Любимову и Монтинину. Время для шуток было явно неподходящим!
— В самую точку, Никита, в самую точку! — Губы Можайского перестали улыбаться, отчего лицо его сиятельства сразу же сделалось привычно-мрачным. — Но теперь…
Можайский замолчал, глядя на Инихова. Сергей Ильич тоже нахмурился:
— Да. В свете новых обстоятельств эта версия никуда не годится или, что более верно, она не объясняет всего произошедшего. Лично я по-прежнему не сомневаюсь, что Гольнбека застали врасплох за адюльтером, и ему пришлось спасаться в отчаянном бегстве. Но фальшивые бумаги тут ни при чем. Они — часть совсем другой истории. И вот эту-то совсем другую историю нам может рассказать не кто иной, как господин Саевич!
Опять все уперлось в нашего фотографа. Мы все опять начали буквально пожирать его глазами. Но я, спохватившись, взгляд от Саевича отвел и вновь уперся им в его сиятельство:
— Нет, господа, подождите! Пусть Можайский завершит рассказ: тут все равно есть что-то странное. Гребень… проломленная голова, вдруг оказавшаяся целехонькой… покойницкая Обуховской больницы… странная ошибка ассистента доктора Моисеева… и заявление самого Можайского, что уже к вечеру он якобы знал: дело раскрыто не будет! А еще и Михаил Фролович… — Чулицкий не шелохнулся. — …с чего бы это Михаил Фролович стал носиться по всему городу с никуда негодными фальшивками, да еще и засекречивать дело? Михаил Фролович!
На этот раз Чулицкий соизволил поднять на меня глаза:
— Ну?
— Вам ведь тоже есть что добавить?
Михаил Фролович тут же заворчал:
— Даже если и так, не пойти бы вам всем на ***? Вон, с Можайским во главе. Он такой умный и сообразительный, что обо всем расскажет сам!
Его сиятельство поднял с пола бутылку, обдул края стакана, наполнил его и подошел к креслу, в котором хмурой тенью брата Немезиды[101] восседал Чулицкий.
— Ну же, Михаил Фролович, заканчивай дуться! — Можайский наклонился над Чулицким так, чтобы своим стаканом дотянуться до стакана начальника Сыскной полиции. Послышался звон стекла. — Чокнулись, выпили, помирились!
Оба — Чулицкий и Можайский — действительно выпили, но Михаил Фролович все же не преминул буркнуть:
— Я и не ссорился!
— Вот и славно. — Можайский понюхал пустой стакан и дернул плечами. — Вот черт, опять смирновская попалась… ну да ладно… о чем бишь я? Ах, да! Михаил Фролович, давай сделаем так: я уж закончу рассказывать то, что знаю сам, а ты дополнишь со своей колокольни — договорились?
На этот раз Чулицкий согласился:
— Черт с тобой: договорились!
Можайский, слегка сутуля плечи — сказывалась накопившаяся за последние дни усталость, — остался стоять рядом с креслом Чулицкого, но повернулся так, чтобы одновременно обращаться ко всем.
— Буквально несколько слов, господа, ведь на самом-то деле известно мне совсем немного. Сбежав с набережной канала, я покатил к устью Фонтанки, велев извозчику… — каждый из нас невольно бросил по взгляду на Ивана Пантелеймоновича, но Можайский тут же нас охолонил: «Нет-нет, что вы: Иван Пантелеймонович у меня еще не работал… его же мне вот только что сосватали наш юный друг и господин Монтинин!» Мы, спохватившись, закивали головами. — В общем, велел я извозчику выбрать дорогу так, чтобы оказаться со стороны левого рукава, подле Подзорного острова. Вы понимаете: Фонтанка, как и Крюков канал, уже встала, и пусть даже лед на ней был еще тонок, тело утопленника никак не могло прибиться к ее берегам. Течения должны были вынести тело в Неву[102], но там, зажатое в шуге, оно почти неизбежно оказалось бы или на стрелке Галерного острова, или, минуй оно стрелку, на северо-восточном берегу Подзорного. Конечно, была вероятность того, что тело уйдет и дальше — тогда уже найти его было бы невозможно, — но я понадеялся на лучшее: предчувствия теснили грудь[103]. Так оно и произошло. Едва мы выехали к Подзорной канаве[104], как уже на переброшенном через нее деревянном мостике увидели взволнованных людей. Они о чем-то оживленно спорили, явно не зная, на что решиться. Я вышел из коляски и направился к ним. «Что случилось?» — спросил я у первого же из них, взойдя на мост. Человек обернулся ко мне, но моя статская одежда не внушила ему доверия, и он ничего не ответил. А вот другой, там же стоявший человек, узнал меня: это был лоцман[105], с которым мне однажды довелось иметь дело.
«Ваше сиятельство! Юрий Михайлович! — воскликнул он и схватил меня за руку. — Пойдемте скорее! Это, — пояснил он остальным, — пристав из Васильевской части, князь Можайский…»
— Скажу без ложной скромности: услышав мою фамилию, люди одобрительно заволновались и уже все обступили меня с призывами куда-то идти. «Да куда вы меня ведете? — в свою очередь заволновался я, понимая, что вот-вот моя догадка насчет тела или подтвердится, или будет опровергнута. — Вы нашли утопленника?» Мои слова произвели впечатление:
«Утопленника? Как вы узнали? Он ведь… свежий совсем!»
— С Крюкова я, — пояснил я, махнув рукой, — он там совсем недавно под лед провалился. Вот я и подумал…
«Идемте, идемте!» — меня едва ли не поволокли через мост и, далее, к сваям северо-восточного берега.
— Там-то, наконец, я и увидел несчастного. — Можайский, припоминая, прищурил глаза и — из-под приспущенных век — бросил быстрый взгляд на Любимова. Наш юный друг, хотя и был бледен, держался молодцом. — Был он совершенно голым, заледенелым, в белой пороше схватившейся в иней воды. Впрочем, тело было настолько избито и — местами — изрезано льдом, что белизна инея казалась всего лишь контрастом на фоне синяков и свернувшейся крови. Эти синяки и кровь поразили меня больше всего: получалось, что несчастный, даже провалившись под лед, даже увлекаемый течением, был долгое время жив. Настолько долгое, что это в голове не укладывалось!
— Юрий Михайлович! — перебил Можайского поручик. — Это обстоятельство могу прояснить я.
— Правда? Сделайте милость, Николай Вячеславович: а то, признаюсь, я и тогда пребывал в полной растерянности, и сейчас, вспоминая, изумляюсь!
— Гольнбек, — наш юный друг говорил слегка запинаясь, но отчетливо, — славился своим умением надолго задерживать дыхание. Вы не поверите, но его рекорд — семь минут!
— Вы шутите!
— Это правда.
— Да быть такого не может! — Инихов. — Толкните доктора, — Инихов ткнул пальцем в сторону дивана, на котором по-прежнему спал бесчувственный Михаил Георгиевич. — Если вы добудитесь до него, он вам разъяснит, что такое невозможно в принципе. Согласно исследованием, человеческий мозг без воздуха умирает намного раньше.
Поручик с сомнением посмотрел на диван и не сделал к нему ни шага.
— А все-таки это — правда.
— Гм…
— Подождите! — я. — Да кто вам сказал, господа, что смерть головного мозга и смерть вообще — синонимы?
Инихов и Можайский воззрились на меня в полном недоумении. Сергей Ильич даже чем-то поперхнулся:
— Сушкин, вы в своем уме?
— Именно, что в своем, — парировал я. — Мозг — это сознание, но бессознательная жизнь…
— Хватит, хватит! — замахал на меня руками Сергей Ильич. — Это уже слишком даже для вашего невероятного воображения!
Я замолчал: что толку спорить с людьми, не готовыми принимать идеи[106]?
— Как бы там ни было, — Можайский вновь завладел инициативой, — и семь минут не объясняют ничего. Ни за семь, ни за десять, ни за тридцать минут тело — в сознании или без оного — не могло под водой проделать путь от Театральной площади до свай Подзорного острова. А это значит, что разгадка в чем-то ином: не в умении Гольнбека надолго задерживать дыхание. Лично я…
101
101 Никита Аристархович, решив проявить остроумие, выразился очень неудачно. Очевидно, он имел в виду, что Чулицкий — мститель за нанесенную ему обиду и в этом качестве выполняет функции богини мести Немезиды. Однако из сказанного Сушкиным можно подумать, будто Чулицкий — воплощение смерти (Танатоса, брата Немезиды) или сна (Гипноса, еще одного брата), или злословия (Мома, третьего брата), или старости (Гераса, четвертого брата), или лживых сновидений (Онира, пятого брата), или, наконец, ужасного лодочника Харона (шестого брата), который души умерших переправлял в Аид. Впрочем, возможно и то, что Никита Аристархович намеренно выразился настолько двусмысленно: ведь, судя по его изложению, Чулицкому вполне подходили некоторые из этих определений.
102
102 Точнее, как следует из дальнейших слов Юрия Михайловича, в устье Фонтанки: устье тоже еще не замерзло окончательно, хотя и было забито битым льдом. Иначе невозможно понять, о какой «стрелке Галерного острова» идет речь.
103
103 Юрий Михайлович цитирует «Евгения Онегина» (глава пятая, V):
Татьяна верила преданьям
Простонародной старины,
И снам, и карточным гаданьям,
И предсказаниям луны.
Ее тревожили приметы;
Таинственно ей все предметы
Провозглашали что-нибудь,
Предчувствия теснили грудь.
На что именно этой цитатой намекал Юрий Михайлович, мы сказать затрудняемся. Возможно, он использовал ее просто ради красного словца.
104
104 Или к Подзорному каналу, как этот водоем назывался на официальных картах. Однако его ширина была настолько незначительной, что определение «канава» подходило к нему как нельзя лучше и поэтому закрепилось в «устном» обиходе.
105
105 На Подзорном острове в начале пятидесятых годов XIX века была устроена так называемая «Лоцманская слобода», в которой компактно проживали невские лоцманы. По удивительному совпадению разрешение на устроение слободы «выбил» однофамилец Юрия Михайловича — Фёдор Тимофеевич Можайский (1796–1863): будущий адмирал, а в конце сороковых — начале пятидесятых годов — генерал-майор по Морскому ведомству и капитан Гребного порта.
106
106 Современный читатель понимает, что прав оказался именно Никита Аристархович, а вовсе не Сергей Ильич. Тем не менее, семь минут без дыхания, о которых заявил поручик Любимов, следует считать явным и очень значительным преувеличением: Гольнбек, конечно, не мог на такое время задерживать дыхание и оставаться в сознании, да еще и без всяких последствий для здоровья. Оказавшись подо льдом и пусть даже на какое-то время дыхание задержав, он неминуемо уже вскоре должен был инстинктивно начать делать вдохи и попросту захлебнуться.