Страница 41 из 43
— Не бойся, Кэт! — ободрила я ее. — Как бы ни был дон Карлос любезен своему отцу, я за всю славу Англии и Испании не лягу в постель с десятилетним мальчишкой!
Мы рассмеялись, и я, и Кат. Но дон Карлос! Знай я тогда…
Я знала лишь, что он сын Филиппа от первой молодой жены, португальской принцессы, которая умерла родами; и потому думала о нем с жалостью, как о сиротке. В действительности же это был чудовищный недоносок, страшный и душой, и телом. Горбатый уродец, он весил меньше восьмидесяти фунтов. Ему нравилось мучить лошадей, жарить зайцев живьем и слушать их визг.
Еще больше, чем лошадей, любил он мучить девок, его слуги притаскивали из испанских борделей несчастных шлюшек и на потеху инфанту засекали их до смерти. Извергу нравилось отпускать их, а потом ловить и снова мучить. Однако Господь справедлив. Забавляясь этой игрой, он упал с мраморной лестницы и раскроил свою поганую голову, словно тухлое яйцо.
Он должен был умереть. Однако его отец, Филипп, велел сделать несчастному трепанацию черепа — может быть, надеялся, что врачи заодно вправят ему мозги. Впрочем, не желая полагаться на случайность, Филипп приказал, чтоб на время выздоровления дона Карлоса привязали к мумифицированным останкам местного повара, прославленного посмертными чудесами. Два месяца дон Карлос прожил в объятиях усохшего трупа. Немудрено, что он повредился в рассудке. И за него-то меня вздумали отдать, чтобы удержать Англию под властью Рима!
Это и была причина Филипповой печали — состояние его сына; крест, который он нес, великая скорбь, которую я увидала в первую нашу встречу. Однако он еще не до конца опорожнил горькую чашу своего отцовства. Ему предстоит проклясть чудотворную мумию за спасение изверга-сына, когда дон Карлос замыслит убить отца, присвоить корону и надругаться над его молодой и любимой женой, когда Филипп сам посадит этого чудовищного Минотавра под замок и придет ночью, тайно, со стражей и монахами, чтобы положить конец этой и не жизни и не смерти…
И это чудовище предложили мне в мужья! Однако я в своем неведении не очень-то испугалась. Более реальным претендентом казался другой католик, эрцгерцог и воитель Эммануэль-Филибер, герцог Савойский. Мария в письмах спрашивала, согласна ли я за него выйти; Филипп хотел, чтобы я вышла замуж, а Мария хотела того, чего хочет Филипп.
Однако если я была уязвима, то и она не меньше. Заговоры против нее плодились и размножались. В Сассексе явился самозванец, объявивший себя моим «мужем» Кортни, последним из Плантагенетов, чье имя так часто связывали с моим. Этот проходимец поднял от моего имени восстание, чтобы взойти на престол вместе с «любезной женушкой Елизаветой»! Глупая попытка захватить трон вскоре привела моего «нареченного» на эшафот. Однако, чем яростнее Мария давила заговорщиков, тем больше их становилось, словно голов у гидры. Чтобы держать народ в страхе, Мария велела больше жечь. А чем чаще горели костры, тем чаще вспыхивали восстания.
— И пока Ее Величество не назначит вас своей наследницей, — мрачно заметил Эскам, — они будут, неизбежно будут продолжаться!
Он был моим якорем, этот стойкий йоркширец, а книги — моим прибежищем. С каждой почтой новости из Лондона становились все более пугающими. Умер мой старый враг Гардинер, бредя ужасами Господнего суда, но не успело его тело остыть в могиле, Мария назначила на его место нового изувера-епископа, которого лондонцы за жестокость прозвали Кровавым Боннером.
И мало-помалу все глаза, все надежды людские устремлялись ко мне. Только смелые отваживались говорить, и то не словами, но кивками и молчаливыми знаками. Один из Марииных лордов, сэр Николае Трокмортон, служивший еще моему брату и едва не угодивший на эшафот вместе с Уайетом, сумел выразить мне свою преданность парой надушенных перчаток; подобно ему и достойный лорд Полет, на котором держался Тайный совет при Эдуарде и моем отце, Клинтон, Дерби, Бедфорд, Сассекс, влиятельные лорды и государственные сановники, в том числе — что немаловажно для меня — мой двоюродный дед лорд Говард, — все глядели, кивали, и все, как и я, ждали, потупив очи.
А теперь Филипп вернулся к Марии прямиком из Амстердамских блудилищ, где, по слухам, отдыхал от объятий постылой старой жены. Страшная весть пришла в Хэтфилд в сентябре. Мария написала мне словами евангельской Елисаветы: «Вот и я, называемая неплодною, зачала сына в старости своей. Ибо у Бога не останется бессильным никакое слово. Порадуйся за меня, сестра, я понесла!»
Величит душа моя Господа, и возрадовался дух мой о Боге Спасе моем…
В отупении бормотала я «Magnificat»[7] на последовавшем затем благодарственном молебне, вяло повторяла хвалебную песнь Богородицы. Но дух мой восставал против Господа.
Если Мария беременна…
Если она родит сына…
О, Господи, чем я провинилась перед Тобой, за что Ты меня так сурово караешь?
И вся трагикомедия пошла по новому кругу. У себя в Хэтфилде я стонала, плакала, молилась. Но родится ли принц? И беременна ли она вообще?
А покуда Мария купалась в своем материнском счастье, на страну надвигалась война. Каждый день новые друзья и сторонники при дворе сообщали мне новости. «Франция угрожает границам Испании, и король намерен воевать, — писал Трокмортон, — однако английские сердца не лежат к этой войне». Возражения Сесила были не менее убедительны: «Мало денег! Мало людей! Мало серебра! Мало золота!»
Сесил, по обыкновению, оказался прав. Мария, которая занимала, продавала, вкладывала все, что удавалось наскрести, в войну, чтобы завоевать любовь супруга, осталась почти без гроша. Мое денежное содержание быстро убывало, и как раз тогда, когда оно было нужнее всего.
Это началось, едва я вернулась от двора. На следующее утро в прихожей ждал меня незнакомый посетитель.
— Миледи!
Он упал на одно колено. Я опешила:
— Что вам угодно, сэр?
Он поднял открытое, как у ребенка, лицо.
— Служить вам, моя принцесса, — просто отвечал он, — и быть с вами рядом.
Теперь они приходили каждый день, джентльмены, простолюдины, рыцари и сквайры — и женщины тоже, дамы и судомойки, горничные и белошвейки. Я была для них восходящим солнцем, они тянулись ко мне, и, как солнце должно светить, я должна была их принимать. Одно обстоятельство сделало это возможным и привело меня в такую радость, что я в слезах упала на колени и вознесла благодарственную молитву.
«Драгоценная госпожа, — говорилось в записке. — Податель сего вручит Вам деньги, которые я получил от продажи доставшихся мне от матери земель. Меня выпустили из Тауэра, но сослали в графство Норфолк, в Фрамлинген. Поминутно молюсь о Вас и о том дне, когда я смогу повергнуть к Вашим ногам свою жизнь.
Роберт Дадли».
Неужто Бог наконец-то взглянул на меня благосклонно? Я надеялась и сомневалась, ибо страдания, которые я видела вокруг, превосходили все вероятное и невероятное.
Страна стенала от любви Марии к Филиппу, ибо, где нет денег, нет и хлеба. Однажды у моих дверей подобрали голодающего; на вопрос, когда он ел в последний раз, бедняга с трудом пробормотал: «В среду уж неделя будет, как съел горстку сушеных желудей, если вашей милости угодно». Молодую женщину с тремя детьми мал мала меньше и орущим от голода младенцем на руках высекли плетьми как попрошайку, а она кричала: «Пенни за два яичка! Это дневная плата работника! А мой помер от голода! Пенни за два яичка!»
А с холодами пришли болезни, гнойный насморк, который занесли вернувшиеся из Франции. Умирали сотнями, потом тысячами, наивные осеняли себя крестным знамением и говорили о пришествии дьявола. Но самым печальным этой зимой были вести из Франции.
Мы терпели поражение, потеряли все, проиграли войну, потеряли людей и деньги, потеряли военную славу — и, что хуже всего, мы потеряли Кале.
7
Латинское название (по первому слову) песни Пресвятой Богородицы, начало которой (Лук. 1, 46 — 47) приведено выше.