Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 63



Когда Лео минуло восемнадцать, я вернулся в свою прежнюю квартиру и определил Лео в колледж. В двадцать один он уже получил степень, не очень, может быть, высокую, но удовлетворительную. Тогда-то я и рассказал ему кое-что о его происхождении и о той тайне, которая маячила впереди. Само собой, он был очень заинтригован, и, само собой, я объяснил, что его любопытство не может быть пока удовлетворено. Я предложил, чтобы Лео подготовился к получению права на адвокатскую практику, надо же ему было чем-то заняться в ожидании двадцатипятилетия, и он согласился. Учился он по-прежнему в Кембридже и только по вечерам уезжал иногда в Лондон, чтобы поужинать.

У меня была с ним только одна трудность: каждая или почти каждая молодая девушка, с ним знакомившаяся, непременно в него влюблялась. Отсюда плодились всякие осложнения; описывать их здесь нет нужды, но неприятностей они доставляли немало. В общем, однако, он вел себя как человек порядочный, большего я не могу сказать.

И вот наконец наступил двадцать пятый день его рождения, день, когда начинается эта странная и в некоторых отношениях ужасная история.

Черепок вазы

Накануне дня рождения мы с Лео съездили в Лондон и получили там в банке таинственный сундучок, оставленный на хранение еще двадцать лет назад. Его принес тот же самый клерк, что и принял. Он хорошо помнил, куда убрал сундучок; в противном случае, по его собственному признанию, найти сундучок было бы очень трудно, потому что его сплошь затянуло паутиной.

Вечером мы возвратились с нашей драгоценной ношей в Кембридж; в ту ночь мы спали мало, если вообще спали. Рано утром, еще в сумерках, Лео явился ко мне в халате с предложением немедленно приступить к делу. Я ответил, что нам не пристало пороть горячку: ждали двадцать лет, подождем и до завтрака. Ровно в девять — с необычной точностью — мы уселись завтракать; я был так поглощен своими мыслями, что вместо сахара положил в чай Лео кусок бекона. Мое возбуждение, естественно, передалось и Джобу: он умудрился отломить ручку у дорогой севрской чашки, точно такой же, по моим предположениям, как та, из которой Марат пил чай в ванне, когда его убили.

Наконец Джоб убрал посуду и по моей просьбе принес сундучок, водрузив его на стол с такой опаской, как будто он был начинен взрывчаткой. Он уже собирался уйти, но я остановил его:

— Погоди, Джоб. Если мистер Лео не возражает, я предпочел бы, чтобы при вскрытии сундучка присутствовал беспристрастный свидетель, который держал бы язык за зубами.

— Хорошо, дядя Хорейс, — сказал Лео (я приучил его называть меня дядей, хотя иногда он и прибегал к довольно непочтительному обращению «старина» или «дядюшка»).

Джоб притронулся к голове таким жестом, как если бы притрагивался к шляпе.

— Запри дверь, Джоб, — распорядился я, — и принеси мне портфель.

Джоб принес портфель, и я достал из него ключи, которые бедный Винси, отец Лео, вручил мне накануне смерти. Ключей было три: самый большой — почти современного вида, второй — поменьше, явно старинный; что же касается третьего, то никто из нас не видел ничего подобного: это была полоска из чистого серебра с несколькими прорезями и поперечиной вместо ручки. Походил он разве что на какой-то допотопный железнодорожный ключ.

— Вы оба готовы? — спросил я, как сапер перед взрывом мины. Не дожидаясь ответа, я взял большой ключ, смазал его салатным маслом и после нескольких неудачных — из-за дрожи в руках — попыток изловчился вставить в замок и повернуть. Лео нагнулся, схватил обеими руками массивную крышку и поднял ее, преодолевая сопротивление ржавых петель. Внутри оказался большой ларец, весь запорошенный пылью. Мы легко извлекли его и счистили скопившуюся грязь одежной щеткой.



Ларец был то ли из черного дерева, то ли из какой-то другой прочной древесины и окован железными лентами. Судя по тому, что тяжелое плотное дерево местами стало уже превращаться в труху, изготовили его еще в глубокой древности.

— Ну что ж, попробуем его открыть, — сказал я, вставляя в скважину второй ключ.

Джоб и Лео нагнулись, затаив дыхание. Когда я повернул ключ и откинул крышку, мы вскрикнули разом все трое — и неудивительно: в эбеновом ларце хранилась великолепная серебряная корзинка дюймов двенадцати в ширину и длину и восьми высотой, по всей вероятности, древнеегипетской работы, ибо четыре ее ножки были сделаны в форме сфинкса и на выпуклой крышке тоже возлежал сфинкс. Корзинка прекрасно сохранилась, хотя, естественно, и потускнела от времени.

Я выложил ее на стол, затем при всеобщем глубоком молчании вставил в замочек серебряный ключ и стал поворачивать то в одну, то в другую сторону, пока замок наконец не поддался. Корзинка оказалась заполненной по самые края полуистлевшей коричневой массой, похожей скорее на волокно, чем на бумагу, я так никогда и не смог выяснить ее состав. Вынув коричневую массу дюйма на три, я увидел письмо в обычном современном конверте с надписью, сделанной рукой моего покойного друга Винси: «Моему сыну Лео, если он жив к этому времени». Я отдал письмо Лео, он скользнул по нему беглым взглядом и, положив его на стол, сделал знак, чтобы я продолжал исследовать содержимое корзинки.

Чуть ниже я обнаружил аккуратно скатанный пергамент. Развернув его, я увидел текст, тоже написанный рукой Винси и так озаглавленный: «Перевод унциальной греческой надписи на черепке вазы». Я положил свиток рядом с письмом. Ниже оказался еще один пергаментный свиток, пожелтевший и сморщившийся от древности. И это был перевод с греческого, написанный, однако, готическим английским шрифтом, по стилю и написанию я датировал текст началом шестнадцатого столетия. Сразу же под свитком, на очередном слое волокнистой массы покоилось что-то твердое и тяжелое, завернутое в желтоватое льняное полотно. Медленно и осторожно размотав обертку, мы увидели очень большой и, несомненно, древний черепок грязно-желтого цвета. Насколько я могу судить, то был обломок обычной, средних размеров амфоры. Черепок был в десять с половиной дюймов длины, семь дюймов в ширину и в четверть дюйма толщиной; выпуклую его сторону, обращенную ко дну корзинки, густо испещряли позднегреческие письмена, кое-где уже поблекшие, но по большей своей части вполне отчетливые, выведенные с величайшей аккуратностью тростниковым пером, которым часто пользовались в древности. Следует добавить, что некогда этот удивительный обломок был расколот надвое и соединен каким-то цементирующим составом и восьмью длинными скрепами. На вогнутой стороне также многочисленные надписи, разбросанные в хаотическом беспорядке и, очевидно, сделанные разными почерками и в разные века; обо всех этих надписях, в том числе и о тех, что на пергаментах, мне придется еще поговорить.

— Нет ли там еще чего-нибудь? — взволнованно прошептал Лео.

Я порылся на дне и вытащил маленький полотняный мешочек с чем-то твердым. Мы извлекли оттуда чудесную миниатюрку, выполненную по слоновой кости, и небольшого, шоколадного цвета скарабея со знаками, которые, как мы впоследствии узнали, означают «Сутен се Ра», что переводится как «Царственный сын Ра, или Солнца». Миниатюрка изображала прелестное, темноглазое существо — гречанку, мать Лео. На обратной стороне рукой бедного Винси было выведено: «Моя любимая жена».

— Это все, — сказал я.

— Ну что ж, хорошо, — ответил Лео и, посмотрев долгим нежным взглядом на портрет своей матери, положил его на стол. — А теперь прочитаем письмо. — И недолго думая, он сломал печать и принялся читать вслух.

«Мой сын Лeo!

Когда ты вскроешь письмо — я уверен, что ты непременно доживешь до этого времени, — ты будешь уже совсем взрослым. Почти все, кто меня знал, забудут даже мое имя. Но ты должен помнить обо мне, помнить, что я был и, возможно, еще есмь; это письмо — связующее звено между нами; я протягиваю тебе руку через разделяющую нас пропасть Смерти, взывая к тебе из несказанного безмолвия могилы. Да, я мертв, в твоей памяти не сохранилось обо мне никаких воспоминаний, но в эту минуту, когда ты читаешь письмо, я с тобой. Я не видел тебя с самого твоего рождения. Прости меня. Твое появление на свет стоило мне жизни той, кого я любил сильнее, чем обычно любят женщин, — и я все еще ощущаю горечь этой утраты. Если бы я остался жить, я бы, конечно, сумел справиться с собой, но я должен умереть. Мои физические и духовные страдания нестерпимы, и как только я сделаю то немногое, что необходимо для обеспечения твоего будущего, я намерен положить им конец. Да простит мне Господь этот смертный грех! Все равно мне не протянуть и года.