Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 38



— А почему? — спросил я, и от огорчения у меня на глаза навернулись слезы.

— Потому что ты плохой ученик.

Тогда я поклялся ей, что день и ночь буду зубрить таблицу умножения, только бы исправить отметку. И я учил. Учил так, как только может учить таблицу умножения влюбленный, и, разумеется, ничего не выучил. Двойка у меня стояла и раньше, и теперь, после усиленной зубрежки, я получил единицу.

В следующий четверг я ничего не выиграл в «орлянку», но зато в пятницу утром забрался в платяной шкаф и срезал с отцовской одежды двадцать пуговиц, продал их и купил крендель, а в полдень уже ждал у школы, когда она выйдет. Я признался, что дела обстоят еще хуже, так как по арифметике я получил единицу. С болью в голосе она ответила:

— Значит, я никогда не буду твоей!

— Ты должна быть моей если не на этом, так на том свете.

— Что же нам делать? — спросила она с любопытством.

— Давай, если хочешь, отравимся.

— Как же мы отравимся?

— Выпьем яд! — предложил я решительно.

— Ладно, я согласна, а когда?

— Завтра после полудня!

— Э, нет, завтра после полудня у нас уроки, — сказала она.

— Да, — вспомнил и я. — Я тоже не могу завтра, потому что мне запишут прогул, а у меня их и так двадцать четыре. Давай лучше в четверг после полудня, когда нет уроков.

Она согласилась.

В следующий четверг после полудня я утащил из дома коробку спичек и пошел на свидание, чтобы вместе с ней отправиться на тот свет. Мы сели у них в саду на траву, и я вытащил спичечный коробок.

— Что мы будем делать? — спрашивает она.

— Будем есть спички!

— Как — есть спички!

— Да вот так, — сказал я, отломал головку, бросил ее на землю и принялся жевать палочку.

— А зачем ты бросил это?

— Да это противно.

Она решилась, и мы стали есть палочки. Съев три штуки, она заплакала.

— Я больше не могу, я никогда в жизни не ела спичек, больше не могу.

— Ты, наверное, уже отравилась.

— Может быть, — ответила она.

А я съел еще девять палочек и потерял аппетит.

— Что же теперь будем делать? — спросила она.

— Теперь разойдемся по домам и умрем. Сама понимаешь, стыдно, если мы умрем в саду. Ведь мы из хороших семей, и нам нельзя умирать, как каким-то бродягам.

— Да! — согласилась она.

И мы разошлись.

Если вычесть из этой взаимной любви пустую бочку для капусты, пуговицы, двадцать четыре прогула и коробку спичек, останется то, что я испытывал к Белоножке, никогда не сказав ей об этом ни слова.

Я жил на втором этаже, она — на шестом. Но я пробовал сократить разделявшую нас дистанцию, развивая бешеную скорость на самокате. Она возвращалась из школы, помахивала кожаным портфелем с двумя замками и не замечала меня. В то время мы еще ходили во второй класс. Я старался привлечь ее внимание, околачиваясь возле парадного, где она играла с подружками в «классики», стоял у своего окна, ожидая, когда появится знакомый портфель с голубым бантиком. У меня не было необходимой храбрости, чтобы заговорить с ней. Ведь она к тому же была девочкой, о которой в доме рассказывали легенды.

Спустя два года нас познакомил Булочная. Он привел меня к ним домой, показал на большой письменный стол и с гордостью сказал:

— Вот тут мы делаем с Белоножкой наши уроки.

Потом в моей жизни появились Суббота и Январь. Я увидел, что она совершенно не отличает меня от Января, а нас с Январем от Субботы.

Но судьбе было угодно, чтобы именно Булочная, а не я, разделил с Белоножкой скарлатину.

«Что ж, — думал я в припадке великодушия, — если она его любит, пусть болеют вместе».



Ни один из взрослых, по-моему, не обратил внимания на географическое положение детской больницы. С возрастом и мне стало безразлично, на какой широте валяться в гриппе. Бывают дни, когда собственное сердце — с кулак — заслоняет всю физическую географию.

А тогда, в те солнечные дни, мы жили на свете, словно внутри нас ничего нет. Так оно, вероятно, и было, ибо мы не слышали свои печенки и селезенки.

Мы, конечно, сразу смекнули, где находится детская больница. Булочную потом спрашивали, где он лечился от скарлатины.

«На Пулковском меридиане», — отвечал он с достоинством человека, вокруг которого Земля делает полный оборот.

Приятно было ходить на Пулковский меридиан, сидеть на нем, развалясь и вытянув ноги, вытаптывать снег на меридиане. И это не очень-то далеко от нашего дома.

В букете больничных запахов, где валерьянка со спиртом особенно пахнут днем, а камфара — ночью, я раньше других отличаю камфару. Камфара напоминает мне растерянный взгляд Белоножки, остриженной «под нулек» и стоящей в окне больничной палаты за двумя стеклами.

На Булочной не осталось живого места. Его первый этаж при помощи шприца превратили в мелкое сито, сквозь которое то уходило, то снова возвращалось мужество. Массивный подбородок Булочной, изредка заменявший нам грушу для отработки точности удара, осунулся, похудел. Из-под завернувшейся штанины выглядывала тощая, какая-то серая нога. Суетливые руки показывали нам крестики и нолики, пальцы Булочникова крутились у виска, рот открывался и закрывался, а мы пожимали плечами: двойное стекло мешало нам.

Зайдя в «Справочную» погреться, мы тихонько вскрывали чужие письма, сложенные треугольниками, и читали их из чистого любопытства.

«Папа, принеси мне конфеты пососать. Писать больше нечего…»

«Мама, мне очень хочется домой. Мама, мне тут скучно».

«Бабушка, когда меня будут резать, постойте под окном операционной комнаты».

Переписка с «Первой инфекцией» не разрешалась. Болели без права переписки.

Письма принимали только туда, а оттуда — листок, прижатый лбом к стеклу.

Без Булочной было тоскливо, недоставало нам и осуждающих взглядов высокомерной Белоножки.

А время шло, на больничном дворе появлялись родители с узлами одежды, увозили домой своих детей.

На исходе месяца Белоножка написала нам, что ее не отпускают, может быть, пройдет еще долгая неделя в больнице.

«А Булочная выписывается», — с грустью добавляла она.

«Ребята, меня хотят выбросить отсюда через два дня, — читали мы в записке, которую Булочная приклеил слюнями к стеклу. — Мне здесь здорово понравилось, и я хочу здесь полежать еще недельку. Сходите ко мне домой, скажите бате, что ищете в моих тетрадках контрольные задачки, а сами найдите в батиных книгах в шкафу симптомы какой-нибудь новой болезни и срочно принесите мне в больницу. Век вам этого не забуду».

— Вот еще дело, — буркнул Суббота. (Мы шли к выходу из больницы.) — Понравилось! Знаем!

— Ты тоже вообще… — сказал я Субботе.

— И вообще тоже, — ответил он.

Январь хранил молчание, обдумывая наши дальнейшие действия. Не так-то это просто — проникнуть в чужой дом под лживым предлогом и копаться в чужом шкафу. Ясно, что причина, предложенная Булочной, никуда не годилась.

— Андраша, ты мог бы сделать в классе доклад про скарлатину? — спросил Январь, когда мы поднялись на шестой этаж и остановились перед дверями квартиры Булочниковых.

Я немного подумал.

— Для Петра. Ефимовича?

Январь кивнул.

— Запросто сделаю, — подмигнул я.

Отец Булочной встретил нас, не скрывая своей радости:

— Булочная послезавтра будет дома, поехали, ребята, за ним на машине!

Мы сказали, что не может быть разговоров, конечно, мы поедем, если Булочную там не задержат.

— Петр Ефимович, — обратился я. — Вы не дадите мне какую-нибудь книгу про скарлатину и другие болезни? Мне нужно в классе доклад сделать.

— А тема?

— Ну, как уберечь себя от инфекционных заболеваний.

— Доклад на тему «Ну, как уберечь себя от инфекционных заболеваний»? — повторил Петр Ефимович.

— Ага.

— Миша… — сказал Петр Ефимович и сделал паузу. — Миша, я всегда высоко ценил твои способности, я не знаю в нашем доме никого, кроме тебя, Субботы и Января, кто был бы более сообразительным человеком. Мой Булочная уступает тебе по многим своим качествам. Я всегда восхищаюсь мастерством, с которым сделана табуретка, которую ты подарил Булочной на день рождения. Такую табуретку надо было сообразить. Я знаю, что ты не отличник, но твои четверки — это отметки человека, который знает, чего он хочет от жизни, не так ли, Миша?