Страница 7 из 9
— Я пришел тебе сказать, что ничего не было… И чтобы ты поправлялась и была… — Он помолчал. — И была как все… И еще вот. — Он вынул из кармана небольшой сверток, упакованный в газетный лист, и положил на тумбочку рядом с бананами. — Это тебе для здоровья. Гостинец… Обязательно…
Объедков встал:
— Прощай, Устрица… — И неслышными шагами покинул палату…
Машка развернула сверток. В руках ее оказалась пачка индийского чая со слоном на желтом картоне. Ни одного слова Машка так и не произнесла, но, странное дело, ей казалось, что ни с его, ни с ее стороны никаких слов и не потребовалось — просто что-то тихое и доброе пролетело над ее, Машкиной, кроватью и недолго повисело где-то сверху и немного в стороне, около окна, там, где в палату проникал солнечный свет, с таким трудом вырабатываемый враз надвинувшейся на всех скупой московской зимой…
С этого дня началась их дружба — Устрицы и Кольки Объедкова…
Панихида отходила… В этот момент Машка поняла, что неотрывно слушала каждое слово, которое отец Николай негромко изрекал в полумраке храма. И каждое слово это западало ей в душу, находило там свой небольшой укромный уголок, просачиваясь сквозь неведомые ей раньше щелки, просачиваясь и оставаясь…
— От скорби по умершим не защитит нас ни любовь наша к жизни, ни мужество перенесения страданий, ни мудрость наша… Смерть — явление двустороннее: умирает уходящий от нас, а болит и замирает наша душа. Но мы не должны отступать перед страданиями, мы должны всем напряжением своих духовных сил пройти сквозь страдания и выйти из них укрепленными и умудренными…
Все, кроме Вадьки и Ирки Берестовой мужа, не сговариваясь, перекрестились. Машка перекрестилась вместе со всеми. Тонкая свечка из мутного парафина в ее руке прогнулась, оторвалась, вспыхнула горячая густая капля и упала на тыльную сторону ее ладони. Машка вздрогнула. Решение пришло, нет, не внезапно, просто — само собой, и она ему не удивилась.
«Я хочу, чтобы отец Николай меня крестил, — отчетливо подумала она, забыв в этот момент о Стокгольме, Бьерне, о ярко-красном металлике „Корветте“ и даже о Даше, чья деликатная душа, очевидно, была где-то рядом, завершая окончательный отрыв от учительского тела… Закрыв глаза, она повторила про себя фразу по слогам: — Я… хо-чу… крес-тить-ся…»
Правду о Кольке она узнала позднее, через год, когда он первый раз пришел к ней в дом. К Машкиному удивлению, несдержанная и неприветливая, как правило, Валентина Рахметовна на этот раз являла собой образец радушия и хозяйской ласки по отношению к совершенно незнакомому мальчику из падчерицыной школы.
— Ну и чем же угощать вас прикажете, молодой человек? — спросила она Кольку с добродушной улыбкой на лице, чем глубоко поразила Машку. Та даже растерялась, предвидя какой-нибудь очередной мачехин подвох.
Коля сдержанно улыбнулся в ответ и сказал:
— Я бы выпил стакан индийского чаю. Без всего… — Глаза его оставались холодными…
Тогда же, после чая, в Машкиной комнате он рассказал ей, что мать его пьет, а напившись, дерется, и что живут они трудно. Отца у него не было никогда…
Потом, оставшись одна, Машка плакала, потому что ей было жаль этого необыкновенного русоволосого, с лазоревыми глазами мальчика: тихого, сильного и до конца никем не понятого…
К концу пятого года их дружбы, зародившейся с того самого, с газетным свертком и индийским слоном, дня, и вплоть до выпускных экзаменов Машка уже плохо могла представить себе свободное время, проведенное вне зависимости от Колькиного в нем присутствия, в отличие от него самого, впадающего все чаще и чаще по мере приближения к школьному финалу в состояние умиротворенной задумчивости и не свойственного возрасту созерцательного покоя. Слабые Машкины попытки расшевелить друга, больше чем друга, по крайней мере, так об этом думала она сама, ни к чему конкретному не приводили. Бывать у Вайлей Колька почти перестал, что обрадовало Дмитрия Георгиевича, с большим сомнением относившегося к странному дочкиному увлечению, и, наоборот, расстроило мачеху… Но однажды, за пару дней до экзамена по обществоведению, она притащила Кольку к себе — якобы просмотреть конспекты. Дома не было никого. Они протопали профессорскую квартиру по всей длине и зашли в Машкину комнату. В гостиной гулко ударили напольные часы, восемнадцатый век, отцова гордость. Колька уже тогда все знал и сказал, как только она прикрыла за ними дверь:
— Устрица, я знаю, что ты хочешь со мной поговорить, но мне нечего тебе сказать. Извини… У тебя не найдется индийского чаю?
Машка подошла к нему вплотную и заглянула в чужие, отстраненные глаза:
— Где ты? — тихим голосом спросила она его. — Я хочу, чтобы ты очнулся… Я люблю тебя. Ты меня слышишь? Люблю, это ведь так просто… И я не хочу, чтобы ты уходил. Ни сейчас, ни вообще…
Он спокойно выдержал ее взгляд:
— Дело в том, Устрица, что я скоро уеду. И, вероятно, навсегда…
Машка с неподдельным удивлением посмотрела на Колю:
— Куда уедешь? Зачем? — До нее окончательно вдруг дошел смысл сказанного. — Когда? — И, побледнев, снова переспросила: — Когда же?
— Сразу после экзаменов. — Он был совершенно спокоен. — Поступать в Духовную семинарию, в Загорск. Я так решил. Это мой выбор…
— Нет… — Машка не могла поверить услышанному, не хотела верить. Но она поняла, что это было правдой, страшной для нее и окончательной — для них обоих…
В гостиной снова бухнули часы: Машка не успела заметить, как прошло полчаса, но понимала, что уже не тридцать минут и не сто и не еще больше минут и часов стоят между ними — вечность, вечность своей безжалостной правдой вторгалась в ее дом, забирая у нее будущее, те его драгоценные посевы, что не успели еще даже прорасти, тем более, взойти, но уже успели стать за эти пять лет самыми родными и близкими…
— Не пущу… — Она подняла на него глаза. — Не пущу ни в какую семинарию! — Резким движением Машка стащила через голову блузку и, коснувшись рукой застежки, быстро сбросила на пол лифчик. На мгновение она замерла, испугавшись того, что натворила. Коля стоял молча и смотрел на ее неразвитую еще грудь, не в силах отвести глаз. Машка сделала шаг к нему навстречу, обвила руками шею и прижалась губами к его губам. Он дернулся было в сторону, но тут же замер, подавленный ее напором…
В эту же секунду распахнулась дверь комнаты. На пороге стоял отец, щека его мелко подрагивала и слегка тряслась правая рука:
— Пошел вон! — кивнул он в Колькину сторону.
Его продолжало мелко трясти, как будто бил температурный озноб:
— Моя дочь — шлюха!
Машка продолжала стоять, не разрывая рук вокруг Колькиной шеи. В глазах ее не было испуга, впрочем, как и покорности, скорее, удивление…
— Ты подслушивал, папа? — Теперь уже она намеренно не размыкала рук, невольно делая Кольку заложником дикой ситуации.
Дмитрий Георгиевич, наконец, взял себя в руки, щека дернулась в последний раз и замерла. Он открыто кивнул на Кольку и, покачав головой, с плохо прикрытой горечью в голосе произнес:
— И с кем… С этим… Как же ты не видишь… Это же…
Затем он круто развернулся, вышел из комнаты дочери и захлопнул за собой дверь. Вслед за дверным хлопком бухнули часы в гостиной, обозначая еще больший разрыв в и так уже надорванной вечности…
… — Вечность… Перед лицом ее так ничтожны все наши трудности и горести. Будем снисходительнее, любовнее друг к другу — всем нам так нужна взаимная помощь и любовь… — Отец Николай на секунду умолк, обвел присутствующих ясным взором и спросил сам себя:
— Как не простудиться на морозе? Как не охладеть в мире? — Он выдержал скорбную паузу и ответил: — Быть внутренне согретым… Обложить сердце теплотой благодати Духа Святого… — Он перекрестился в последний раз и негромко сказал: — Дорогие родные и близкие! Те из вас, кто не едет на кладбище, можете попрощаться с усопшей. Отпевание окончено…