Страница 3 из 9
Но она снова нашлась, и довольно ловко, надо признать:
— А женщина — это слабое, беззащитное существо, от которого невозможно спастись…
И оба мы захохотали. Заливались смехом и точно знали — это происходит не оттого, что получилось просто смешно вообще, а потому что вышло одинаково конкретно уморительно, и слова наши, не сговариваясь, выложились в каком-то ужасно схожем и милом коварстве, равно игриво и в равной мере по-доброму беззащитно.
А когда она уезжала за вещами в среду, чтобы вернуться к вечеру того же дня, на прощание бросила:
— Если берёшь меня к себе жить, то обещаю мужчин не водить, так и знай! — И улыбнулась так, как умела улыбаться только она. Моя Инка. Инуська. Моя первая любимая женщина, после сотни нелюбимых. Или двух. После никаких. Совсем-совсем посторонних. «Вечно мне не везло на баб, — думал я, пока моя сердечная мышца рвалась на куски от первого в жизни приступа неуправляемого счастья. — …Повезло, твою мать. Наконец-то!»
Никуську нашу мы родили в восьмидесятом, через положенный организмом промежуток, если отсчитывать всё от той же пятницы, когда оба, опаздывая в тот день каждый по своей тогдашней надобности, пытались перейти с синей на красную. Не получилось. Не перешли. В тот же самый день, в виолончельный, она ещё, помнится, спросила:
— А я не забеременею, Митя? Ты ведь, кажется, ничего не предпринял, чтобы меня защитить. А сама я, как видишь, полная дура в этом смысле. Да и в других, как выяснилось, тоже не Циолковский.
— Знаешь, Инка, — недолго размышляя над ответом, ответил я тогда, — лучшим средством от нежелательной беременности является слово. А слово моё такое: «Я хочу твоей беременности, Инна Раевская, потому что раньше я всегда не желал чьей-либо беременности, опасался. А твоя беременность пускай и придуманная пока, но для меня очень даже желательна». Сначала у нас будет девочка, потому что девочки ласковые и любят отцов больше, чем мальчики. А я, знаешь ли, хочу, чтобы меня любили, и, кстати, именно с этой целью собираюсь стать серьёзным писателем. Это как ещё один Богов бонус — вроде как занимаешься, чем нравится, а тебя за это любит повышенное число окружающих гомосапиенс, которым этого самого Бога не удалось так же ловко, как мне, прихватить за яйца. Но сам же ты это несовершенство природы неимоверно активно используешь. И все довольны: ты — потому что вовремя подсуетился, а другие — тем, что нашли себе предмет обожания. Ну, может, не обожания — сближения, удивления, пристального любопытства к чьей-то загадочной жизни неподалёку от себя. Это честно?
— Не вполне, — прикинув, не согласилась Инка. — Честно — это если твои рассуждения приводят тебя к этому сомнительному во всех смыслах результату, по крайней мере, «после», а не «до». Если — «до», тогда ты живёшь с холодным носом и вымученно держишься за эти его яйца, Бога своего околотворческого. Дарить любовь ни за что — это всегда кайф, а как насчёт того, чтобы полюбить первым, не дожидаясь обращённой к тебе любви?
Я пропустил Инкин комментарий мимо ушей и продолжил развивать тему семейного будущего:
— Итак, следующим будет пацан, это тоже ясно, как божий день…
Инка была очень даже не против такого подхода к расстановке очередности наследников, но вторично ей удалось забеременеть лишь через четырнадцать лет после рождения Никуськи, в девяносто четвёртом, на сорок первом году жизни, когда уже не ждали никого, да и не думали ждать. Каким таким индийским ветром занесло в Инкину утробу уже давно нежданный нами плод, было необъяснимо. Хотя я не могу сказать, что за время совместной жизни не старался по мужской части. Случались, конечно, порой за годы нашего брака и моменты взаимной усталости, и кратковременные периоды прохладней, чем хотелось бы. Но в основном лёгкие беззлобные выходки имели место лишь с моей стороны. Особенно когда работал подолгу, упрямо, не поднимая головы, не желая вчитываться повторно в свой же текст, тупо уверовав в первый, наиболее слабый вариант, но уже тогда неостановимо тащило и глючило, и уже тогда вместо того, чтобы оборвать это дьявольское наваждение, этот наркотический, ничем не оплодотворённый настрой на неправду, я явно пересиживал, сначала за машинкой, затем за клавиатурой и долбил, долбил, долбил…
И всё уже начинало раздражать: вторичность текста, несхождение стволовых линий, разваливающийся в самый неподходящий момент сюжет, внезапно обнаруженная пошлость и примитив в диалоге, который вчера ещё нравился и даже отчасти возбуждал, успокоительно приподнимая температуру на медленно заваливающемся авторском градуснике. И что? А ничего! Заставлял себя мучиться дальше, с мазохистской рьяностью набирая очередную тысячу знаков, быстро, быстро, сначала — тук, тук — это на пишущей машинке, механической, позже — брень, брень — это уже с электроприводом, а уже в девяностые — щёлк, щёлк — это на клаве, а вслед за этим — другую тысячу, а за ней и следующую, и ещё одну, и ещё… совсем уже сверхплановую, обманную, многостаночную, кривожопую, недрессированную, дурнопахнущую, изначально заболоченную чужеродным отстоем…
А дел всего-то — случайно пролистнул, настраиваясь на работу, с утра после Инуськиной диетической пшёнки с соевым соусом, на трёхпроцентном молоке пополам с водой и наткнулся. На вчерашний диалог, ну да, тот самый, пронзительно талантливо выписанный. А наткнувшись, ужаснулся.
В такие минуты я страшно злился, отшвыривал работу и сразу снова шёл на кухню, дико орал на любимую жену, чтобы оставила меня одного, да, именно так, тут же, на кухне, да, после завтрака, нет, она не ошибается, да, я хочу есть — жрать точнее, потому что мне надоела эта бессмысленная каша, от неё у меня вечный заворот кишок, глисты, метеоризм и полная непроходимость, и я хочу — слышишь? — пожрать чего-нибудь нормального вместо этой пустой и несладкой каши, чтобы успокоиться. Затем, сунув в рот что повкусней из недиетического параграфа, предпринимал жалкие попытки успокоить себя, говоря, мол, да не психуй ты так, Митя Бург, какая разница, в конце концов, что будет у тебя на выходе, какого цвета, запаха, вкуса, какого удельного веса. Главное, ты же точно знаешь, что если уж по большому-то счёту мерить, то обязательно, как ни крути, как ни пытайся вывернуться, выйдет говно очередное, пустоцвет — как ни маскируйся, как ни продавайся и как ни покупайся, чёрт бы вас всех подрал!
Да, отвечал Митя себе, говно получится по-любому, к гадалке не ходи, но ведь это знаю только я, верно? И очень надеюсь, что никто больше, включая самого начальника всех яиц, за которые, хватанув однажды, так и держусь по сей день. Но он же сам-то при этом тоже ни гугу — сидит себе согласным молчком, в ус не дует, кару не насылает со своей несталинской высотки. Да что он? Инуська, даже Инуська моя славная не ведает. Потому что она могла бы, само собой, и догадаться, и определиться в категориях, но ей мешает любовь ко мне, чистая и честная. И вера в меня, литератора-неудачника с успешной творческой биографией. И как я должен после этого пытаться сделать мою женщину счастливой, после всей этой хрени, настуканной двумя указательными пальцами?
Так вот, снова о нас, обо мне и Инке, и о чуде, случившемся, вернее, припозднившемся на годы ожиданий нашего сына, но всё же состоявшемся, хотя и на чужой земле. Достарался Митенька Бург, добился своего. Вспоминается тот день, в первый наш гоанский визит, когда объявился сумасшедший закат, а потом было полное затмение, лунное, а мы об этом ещё не знали и были уже вне пляжа. Я гонял наглую одноглазую орехомордую обезьяну, не дававшую продохнуть последние недели, а Инка в тот момент варила нам мидии на газу. Тогда и началось затмение. Чёрное, страшное, нежданное. Вокруг нас внезапно погас ещё не умерший день, до срока, до привычного природного расклада вещей, и навалилась темь, словно дежуривший в тот день местный Шива разом выключил рубильник, отвечающий за территорию бывших португалов. Мы посмотрели друг на друга, синхронно помолчали, а потом Инка подвернула газ, взяла меня за руку и таинственно произнесла: