Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 91



«П…ц ботинкам! — обреченно подумал он. — Прощай „Маджести“…»

Спасение пришло внезапно в лице возникшего неизвестно откуда Эдика. Эдик был одет в форму поездного проводника, как положено для СВ-вагонов, в галстуке и фуражке, но при этом на нем почему-то были дурацкие темные очки. В руках он держал здоровенную тесаную доску.

— Гляди какая! — с гордостью сообщил он торчащему по пояс из гудроновой ямы Ленчику. — Со шпунтом! Пятерка!.. На полы хорошо идет, для дачи… Из Москвы везу…

— Кидай! — что есть сил заорал Ленчик. — Кидай, козел!

Эдик не спеша поправил на носу очки, игриво пощелкал по стеклу ногтем и насмешливо произнес:

— Джокер, между прочим… Австрия… В Улан-Удэ по полкати принял партию, оптом… Падаешь в долю?

Гудрон уже добрался Ленчику до мошонки. Там стало горячо, но пока еще не смертельно нестерпимо.

— Доску!.. Доску давай, падла! — заорал снова Ленчик, почти теряя от гнева сознание. — Ах ты… мент!

Страшнее оскорбления быть не могло… У Ленчика хлюпнуло гудроном где-то в районе размещенного в боковом кармане лопатника из фальшивого крокодила, принятого им по расчетам с ярославскими досочниками в составе партии из восьмисот штук вместе с десятком женских часов и четырьмя тайваньскими двухкассетниками, и в этот момент он стал прощаться с жизнью.

«Кому-то черный тоннель с сиянием и Иоанном Крестителем в конце, — невесело подумал он, — а мне — яма с черным говном и ментом в придачу… С-суки…»

— Сам ты мент! — просканировав каким-то образом его прощальную мысль, беззлобно ответил Эдик и повторил вопрос: — Так ты по «глазам» в доле, я не понял?

— Да в доле, в доле! — последними, подвижными еще связками перетянутого гудроном горла промычал Ленчик и окончательно подтвердил сделку слабым хрипом: — В пополаме… Состоялось…

— И Шанеля тогда не литр, а два, — радостно залыбился спекуль, бросая шпунтованную доску прямо к Ленчиковой, торчащей наружу, голове.

Ленчик сделал над собой последнее усилие и попытался схватить зубами тесаный край доски, но размаха челюстей не хватило. Тогда он укусил шпунт и не к месту подумал, что теперь блядям Шанеля не хватит, но зато и пузырьки под них искать не придется… С этой невеселой, но отмеченной таким рационалистическим подходом мыслью, он, не разжимая зубов, медленно выплывал из черной вязкой ямы, куда безжалостно завлек его спровоцированный местным спекулянтом основной инстинкт. Потом, бессильно раскинув гудроновые руки, он лежал на голом бетоне промплощадки и смотрел в небо…

— Пора… — сказал Эдик и вынул из подмышечной кобуры пистолет Макарова. — Сейчас закончим, — добавил он и нацелился Ленчику в лоб.

У Ленчика сжалось сердце: «Он меня специально спас, чтобы кончить… Вот теперь все ясно…»

Слезы выкатились из глаз и упали на бетон. Эдик насмешливо посмотрел на разведенную мокроту и улыбнулся:

— Да не менжуйся, ты, Ленчик. Сейчас все устроим в лучшем виде и отмоем тебя Шанелем. Тут на всех хватит, хоть улейся…

Он перевел Макаров ствол в направлении цистерны и выстрелил, не целясь… Из ровной круглой дырки на песок полился наиароматнейший в мире продукт — Шанель номер пять… По типу…

Эдик пошмыгал носом:

— Пахнет, как Мэрилин Монро! — закатив глаза промолвил он с видом знатока. — Она никогда, между прочим, не душилась на себя, понял? Она набрызгивала духи в воздух, входила в это место и стояла там несколько минут, понял?



Он взял Ленчикову канистру, подставил горловину под струю из цистерны и стал терпеливо ждать пока наполнится емкость…

Внезапно взревела сирена. Эдик со страхом оглянулся и быстро завинтил крышку канистры.

— Валим! — крикнул он Ленчику. — Быстро! Ноги делаем! Сигнализация на крекинге гудрона сработала… Догоняй…

Короткими перебежками, пригнувшись к земле, он рванул в сторону плавильной печи и через несколько мгновений исчез из виду. Сигнализация взревела вновь, на этот раз еще громче и страшнее. Послышались голоса:

— От печки, от плавилки заходи!

«К печке нельзя, — мысль работала лихорадочно, — там уже люди… Обратно надо, еще дальше от плавилки…»

Оригинальностью мысль не отличалась, но все же давала какую-то надежду на спасение. Ленчик дернулся с места, но обнаружил, что не может пошевелить ни одним своим членом, поскольку все они, кроме головы, намертво прилипли к бетону гудроновыми оболочками, которые уже начали необратимо затвердевать.

— Сюда! Сюда! Здесь он! — раздался знакомый голос Эдика. — Сюда давай!

Из-за сталеплавильной печи к нему бежали люди в комбинезонах, ведомые предателем в форме поездного проводника. В одной руке он держал канистру с его, Ленчиковой, Шанелем, а в другой — стакан чая в мельхиоровом подстаканнике. Снова взвыла сирена, и снова громко и страшно, но уже как-то по-другому, с телефонным трезвоном около самого уха…

«Вот теперь уж точно п…ц! — подумал Ленчик. — И ботинкам, и мне вместе с ними…» — и это была его последняя мысль…

…Он открыл глаза и удивленно осмотрелся. Телефон трезвонил рядом и, видно, довольно давно. Ленчик перевел взгляд на часы. Стрелки указывали на час тридцать.

«Дня или ночи?» — вопрос возник сам собой в замутненном страшным сном сознании.

По пробивающимся из-за задернутых штор полоскам света сообразил, что — дня.

Он был в своей двухкомнатной квартире на Академической, которую уже шестой месяц снимал за двести семьдесят рублей, переплачивая семьдесят за непредъявленный хозяйке паспорт как при совершении сделки, так и в последующем. Телефон продолжал трезвонить, Ленчик снял трубку. Это была его беспокойная еврейская мама, она звонила из Барнаула.

— Извини, мам… Не звонил, потому что работы много… Я знаю… Я помню… Хорошо, буду… Да, ем… Нет, не пью… Нет, больше не женился… Ладно, позвоню… Я тоже…

Он положил трубку, медленно набрал полную грудь и выдохнул, глядя в одну точку. Произведя и завершив примерно на сороковой секунде полное ее исследование, он вздрогнул и вновь всмотрелся, теперь уже более осмысленно, в зашторенную даль арендуемого жилья. Оттуда, словно из спрятанного где-то под журнальным столиком кувшина, медленно, в сизой дымке, выплывал и разворачивался во всех объемных подробностях его неправдоподобно-страшный, черно-белый в слегка коричневатом вираже, как в старинных фотографиях, сон… Ленчик честно и не без интереса отсмотрел затуманенное произведение по новой, теперь уже не как участник, а просто как неравнодушный и заинтересованный наблюдатель, и с удивлением отметил, что в сюрреалистическом этом повествовании, как ни странно, присутствуют хоть и тщательно растворенные, но при этом не слишком замаскированные и поэтому вполне отчетливо узнаваемые в контексте его, Ленчика, жизни кусочки невеселой, а точнее сказать, довольно тревожной правды. Мозаика эта, в общем, получалась грустной…

Голова раскалывалась…

Пить они с Нанкой закончили лишь под утро. До этого же момента он убедительно ей доказал, а потом и дважды качественно подтвердил, свои высочайшие честь и достоинство в сфере интимных отношений, в основном, правда, достоинство, поскольку до вопросов чести они так и не успели добраться, но потом ему впервые пришлось ей отказать, и то лишь в третьем, ею уже инициированном, заходе. То есть отказать он ей был просто вынужден, так как вырубился в ответственнейший момент, пришедшийся на первые звуки гимна Советского Союза, что раздались из включенной на «Маяк» кухонной радиоточки ровно в 6.00 зарождающегося московского сентябрьского утра начала восьмидесятых. И отказал впервые в жизни он, конечно же, не роскошной Нанке конкретно, а вообще женщине, с которой провел остаток ночи один на один…

С Нанкой, вернее, с Наной Евгеньевной Бергер-Раушенбах, все получилось довольно занятно. Предыдущим вечером он, опаздывая на Трубу, на стрелку, чтобы скинуть фирмачу две восемнашки, одну деланную, другую — нет, зато школьного письма по левкасу, из ярославской области, ковчежную, он на пять минут зарулил к Эмме Винтер, той самой, шанельной, славящейся кроме всего и невероятным количеством подруг неопределяемого никаким прибором возраста в пределах от Лолиты до бесконечности, таинственного рода занятий, усредненной, в зависимости от целей и настроения, национальности и неизвестного никому времяпрепровождения, напрямую связанного с полной неконкретностью в области семьи и брака. Он обещал оставить Эмме на пару дней яйцо работы Фаберже, на комиссию. То, что фабержатина была левой, новодельной, а попросту говоря — фальшаком, они знали оба, но деликатно не вдавались в столь несущественные подробности данного обстоятельства, так как берегли в этом деле, являющемся для одного из них профессией, а для другой — весьма прибыльным хобби, самое драгоценное — легкую недомолвку с последующим обоюдным списанием ее на изысканную интеллигентность. Эмму он оторвал от компании подружек, приходующих в гостиной марочный портвейн из тонких фужеров екатерининского стекла, когда они уже завершали пятую бутылку, с кофе, конечно. Она завела его на кухню, где сначала взвесила яйцо в руке с изящно отведенным в сторону ухоженным мизинчиком, потом внимательно осмотрела изделие, моргнула два раза, обозначая, что процесс пошел, и равнодушно положила его на кузнецовскую тарелочку. Ленчик понял, что яйцо уже ушло, и тогда он со спокойной душой, тут же предъявив не меньшее встречное равнодушие к производственной тематике, сменил направление общения, рассказав похабный, но очень остроумный анекдот про двух верблюдиц, одну из которых доили на кумыс, а другую, аристократку, редкой белой масти, держали для… принимая во внимание, что… поскольку…