Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 171



Саблин вспомнил уроки тактики и стратегии. «Армии, — говорил с кафедры профессор, — разбитые на полях сражения, разбиты задолго до самого сражения». Саблину казалось, что он видит такую армию, обреченную на гибель.

После смотра, в большой комнате гминного управления, собрались начальник дивизии со штабом и полковые командиры. Три полковых командира были старые полковники, четвертый совсем молодой офицер генерального штаба. Каждый из стариков годился в отцы своему корпусному командиру. Годы тяжелой жизни и ряд пороков изрыли их хмурые обросшие клочками седых волос лица. Командир 817-го полка полковник Пастухов до войны был двадцать лет становым приставом и большим поклонником Бахуса, командир 818-го полка командовал батальоном в среднеазиатском захолустье и никогда не видал своего батальона, который стоял по постам на границе, командир 810-го полка имел за плечами лет 26, был из молодых офицеров генерального штаба и хотел создать свою собственную стратегию, отрицая опыт прежнего времени, новую тактику и новую систему обучения. Наконец, командир 820-го полка был старый кадровый батальонный командир, но он был толст, страдал одышкой и так громко дышал, что Саблину приходилось повышать голос, чтобы заглушать его сипение.

Саблин разнес их. Они выслушали молча, сокрушенно все то, что он говорил.

— Я требую, — говорил Саблин после некоторой паузы, — непрерывного обучения людей. Я требую гимнастики, чтобы развить тела солдат и подготовить к быстрым и ловким движениям, я требую работы штыком по чучелам, я требую ротных, батальонных и полковых учений и маневров, уменья работать на всякой местности и во всякое время года… То, что я видел, — срам.

— Позвольте вам доложить, ваше превосходительство, — захрипел толстый командир 820-го полка.

— Что вы можете сказать? — спросил его Саблин.

— То, что вы изволили сказать, совершенно верно. Я, как старый капитан и ротный командир славного Закатальского полка, вполне понимаю вас, но привести в исполнение ваши указания полагаю невозможным. И вот почему. Эти два года войны я был, по немощи своей, смотрителем госпиталя. Много раненых солдатиков прошло через мои руки. Я думаю, тысяч до четырех. И я с ними говорил, и сестры мне то же самое рассказывали. Наш солдат, особенно побывавший в госпитале, питает отвращение ко всяким занятиям. «Не желаем, — говорят, — больше учиться, маршировать, честь отдавать, ружейные приемы делать и все тут. А ежели, говорят, заставлять станут, — мы офицеров перебьем». Такое настроение. Как я с таким настроением выведу роты на ученья? Кто учить будет? Офицеров настоящих нет. Все пошли — верхи хватать.

— Ваше превосходительство, — сказал туркестанец. — Вот вам пример. Надо учить гранаты метать. Офицеры и солдаты согласны этому обучаться. А гимнастике не согласны. Теперь изволите видеть — сами они, как верблюды неуклюжие, пальцы им не повинуются. Взял такой дядя гранату, вертел, вертел — она и разорвалась у него… Руку оторвала. Тогда и с гранатами перестали заниматься.

— Все оттого происходит, если позволите мне мое глупое мнение сказать, — сказал Пастухов, и от волнения его темно-красный бугристый нос стал совершенно сизым, — все оттого, что водки нет. Раньше бывало, — я в Белгородском полку службу начал, — чуть что, — по чарке водки! Молодцы ребята! — и «рады стараться» и все такое. Рота, я доложу вам, у меня была такая, что все в зависть входили, когда ее видали. Меня и звали — поручик-дьявол. Ей-Богу — правда. А все — чарка водки. Все она милая, вдохновительница. А теперь чем его приманёшь? Скажешь — спасибо — он и отвечать не хочет, — крикнет: р-ра! а дальше и не идет. Голоса без водки нет.

Пастухов вдруг сконфузился и замолчал.

— Ваше превосходительство, — звонко и молодо заговорил офицер ускоренного выпуска генерального штаба. — Воспитывать нужно, беседовать. Когда солдат поймет все великое значение войны — он станет львом. Когда мы строили тут окопы, я рассказывал своим людям о геройской обороне французами Вердена, я чертил им форты, показывал рисунки — и, можете себе представить, мои солдаты, сами, по своему почину назвали наши укрепления — форт Мортомм и форт Верден, а третий форт маршала Фоша. Они вдохновлялись беседами. Их глаза горели, и они работали с удивительным усердием. Не ружейными приемами, не гимнастикой мы покорим солдата, а его воспитанием. А душа у него, смею заверить, удивительная. Чуткая и ко всему покорная душа.

— Я не сомневаюсь в прекрасных качествах русской души, — сказал Саблин, — но я знаю одно, что воспоминание, муштра, обучение владению оружием и маневр должны составлять правильный квадрат и одно дополнять другое, и я требую, господа, исполнения моих указаний.

— Не извольте безпокоиться, — суетливо заговорил начальник дивизии. — Все будет исполнено. Я с Григорием Петровичем, — он кивнул на своего начальника штаба, — составлю расписаньице и все как следует поведем. Не извольте безпокоиться, все будет исправно.

— А вы, полковник, — обратился Саблин к молодому командиру полка, — вероятно, знаете, какое громадное воспитательное значение имеют музыка и пение. Похвастайтесь мне своими песенниками. У вас ведь есть они?

— Как же. В каждой роте.



— Позовите сюда самых лучших.

IV

После обеда пришли песенники и офицеры 819-го полка. Саблин вышел на крыльцо. Погода прояснивала. Красная полоса заката горела над недалеким густым и темным лесом. Песенники толпились на дворе гминного управления. Саблин заметил, что это все была молодежь. С песенниками пело несколько прапорщиков. Три из них привлекли внимание Саблина. Первый был красивый стройный юноша с тонким прямым носом и черными хищными глазами. Усы были сбриты, и большой чувственный рот показывал белые крепкие зубы. Сильная воля, решимость, мужество были в каждой его ухватке, в каждом жесте. Из-под сплюснутой спереди папахи хорошего дорогого меха, запрокинутой на затылок, выбивались на лоб подвитою челкою черные густые волосы. Лицо было красиво, но в красоте было что-то неприятное: отталкивало слишком чувственное выражение рта, грубость черт, во всем облике его было нечто жестокое, животное.

Саблин спросил у командира полка, кто этот прапорщик.

— Некий Осетров. Сын богатого извозопромышленника и кулака. Говорят, отец его конокрадством занимался да, кажется, не гнушался и убийством. Лихой парень. А? Красавец. Я бы его адъютантом сделал, да уже больно крепколоб и малограмотен. А ездит, рубит, стреляет — картина. Настоящий разбойник.

Другой, пришедший с хорошей большой гармоникой, был юноша с круглым, как блин, широким скуластым лицом и узкими монгольскими глазами. Его лицо улыбалось тупою безсмысленной улыбкой.

— А гармонист? — спросил Саблин.

— Гайдук, латыш, тоже сын кулака. Он коммерческое училище кончал, да потом увлекся военной службой. Выпить может бочку. Руками подковы гнет.

Подле них, оглядываясь кругом страстными мечтательными глазами, стоял третий. Тонкое, худое бледное лицо с большими синими глазами, обведенными глубокой синевой, было полно тоски. Худые руки с длинными пальцами были украшены перстнями, и золотая браслетка болталась у запястья. Он был одет изысканно и изгибался кошачьими движениями, словно подражая женщине.

— Вот этот белобрысый, что на девку похож, — сказал командир полка, — это Шлоссберг, сын петербургского адвоката. По-моему, он ненормальный, истерик. Но какой голос! Какая манера петь! Он учился в консерватории и участвовал в спектаклях. Мы их зовем три Аякса. Неразлучны. Шлоссберг среди них что младенец среди чертей — те два лихачи, ухари, кумиры солдат, а этот стихи пишет, рыдает над убитым и… кажется, морфиноман.

— Да, приятная компания, — оглядывая их, сказал Саблин. — В них офицерского, кроме погон и кокард, ничего.

— Ничего и нет, — прохрипел Пастухов. — И представьте, больше половины таких. Хороши те, которые из корпусов вышли, в них манера есть а это ломаки какие-то.

— Командарм смотрел их, так офицерьем назвал, — сказал начальник дивизии, не умевший отличить фокса от мопса.