Страница 23 из 171
— Неправда, дядя! Зачем вы клевещите на Государя. Только не Государь! Государь никогда не нарушит своего слова.
— Ты думаешь?
Саблин молчал.
— А темные силы дворцовой камарильи? Этому человеку нельзя верить, и мы решили его убрать.
— Но, надеюсь, что вы найдете, если нам не удастся помешать вам, культурный способ этого переворота во славу Англии, — сказал, опуская голову, Саблин.
— Да. Клянусь, что ни один волос не упадет с его головы. Царское достоинство есть достоинство России и ее революции. Русский великий народ сумеет показать миру образец гуманности, просвещения и благородства. Мы ничего не имеем против Царя, мы только персонально против Николая II и дворцовой камарильи, всех тех, кого мы считаем темными силами.
— А если темные силы тем или иным способом будут удалены от Государя? — сказал Саблин.
— Это ускорит развязку, — ответил Обленисимов. — Имей в виду, с нами все главнокомандующие.
— Кого же вы приготовили на смену правительству, которое вы предполагаете свергнуть. Не останетесь ли вы в полном одиночестве, как тогда перед войною, когда мы говорили с тобою.
— О, не безпокойся. Люди намечены. Все прекраснейшие люди, гуманные и глубоко преданные союзникам.
— Я думал, ты скажешь: России — с упреком и иронией в голосе сказал Саблин.
Обленисимов не понял иронии.
— Нет, союзникам, — повторил он. — Что Россия! Россия без Европы — ноль. Кто это? Достоевский, что ли, сказал: «У русского человека два отечества: Россия и Европа».
— Да, трудно, — все с тою же иронией проговорил Саблин, — трудно русскому государственному человеку прожить без указки Бисмарка, Биконсфильда, Пуанкарэ, Клемансо и Бьюкенена. Своего не признаем, будь он хотя семи пядей во лбу. Да и как жить без Парижа, Монте-Карло, Ниццы и без английского снобизма. Погибнем. Мужичье! Дикари!
— Святая Русь! — поднимая палец кверху и опять останавливаясь против Саблина, сказал Обленисимов. — Святая Русь! Ребенок среди наций.
— С английской мисс и бонною француженкой.
— А что же, хорошо. Культура. Худому не научат. Я уверую, Саша, в святую Русь только тогда, когда в каждой избе русской будет не угол с лубочными иконами, а электричество и ватер клозет. А до тех пор и бонна и мисс!.. Ну, ты, верно, спать хочешь. Addio. А, как хорошо! Addio… Au revoir… Good night (*- Прощай… До свидания… Покойной ночи).
— «Спокойной ночи» звучит не хуже и много значительнее, — сказал Саблин, провожая дядю в переднюю.
XXV
«Что же, — думал, засыпая, Саблин, — ведь я донести обязан. Но на кого донести? На Обленисимова, Бьюкенена, Репнина, на главнокомандующих, которые согласны свергать Государя. Пусть допросят их, пусть узнают имена истинных виновников и казнят, как предателей, как казнили Мясоедова за старые мелкие грехи. Но кому сказать? Военному министру Шуваеву? Как он посмеет разоблачать главнокомандующих? Да этот старый, честный военный чиновник умрет от страха и только будет шепотом умолять меня: «Молчите, молчите. Никому не говорите. Кш… Шш»…
«Сказать самому Государю? — Саблин вспомнил свою попытку переговорить с Государем, так нелепо остановленную Распутиным, и покачал головою. — Государь и Самодержец! Самодержец силен своими боярами, своими генералами, а эти бояре изменили ему раньше, нежели восстал народ. Бедный Государь!» Если раскрыть ему все то, что сегодня из намеков Репнина и разговора с Обленисимовым узнал Саблин, он только безконечно растеряется. Что он может сделать, на кого положиться, кому поверить? Весь верх России, вся ее интеллигенция против Государя, а народ настолько темен, что искать вождей в народе нечего. Вождей нет. А народ без вождей — слепое стадо. Что вождей! Бог с ними! Просто честных людей нет.
Молчать и делать свое маленькое дело. Командовать корпусом и готовить его к наступлению и победе. Во имя чего?
Во имя ли заветных целей, провозглашенных Государем, за крест ли на Святой Софии, за Польшу ли, из рук России получающую свободу, как получили некогда Сербия и Болгария, или за уничтожение Германии и мировое торжество Англии?
Все горе Саблина было в том, что он не был согласен с Достоевским и считал, что у него одно отечество — Россия. Ее он любил превыше всего. За нее он готов был умереть, и если бы ему сказали, что для блага России должна погибнуть вся Европа, он не колеблясь сказал бы: «И пусть гибнет! Жива была бы только Россия!»
Саблин чувствовал, что совершается обратное, — гибнет Россия во имя спасения Европы, и не мог помешать этому.
Доносить он не станет. И не столько потому, что доносить некому и безполезно, сколько потому, что донос ему так же противен, как убийство. Они смогли бы и донести, когда признали бы это нужным. Мы этого не можем. Мы, старые дворяне. Мы, уже не холопы царские, готовые на все, даже на низость, мы прикоснулись к западноевропейскому рыцарству и восприняли его утонченную культуру, так непригодную для тяжелой современности.
Под утро он заснул, но проснулся рано. Надо было ехать отвозить Зою Николаевну с ребенком, ликвидировать ее квартиру, ставить мебель на склад, отдавать распоряжения. Часов до трех, по его расчету, он должен был быть занят окончанием этого дела. После хотел приехать к Тане, которой почти не видал. Нужно было поспеть и на кладбище.
Петербургская жизнь захватила его и закрутила своею сложностью. Было восемь часов утра, Саблин собирался выходить, когда зазвонил телефон.
— Кто у телефона? — спросил Саблин.
— Алексей Андреевич Поливанов. Знаю, что вы заняты, — говорил знакомый Саблину скрипучий голос бывшего военного министра, — знаю, что вы ненадолго здесь и все-таки прошу вас пожаловать ко мне к пяти часам. Если, конечно, не боитесь за свою репутацию, навестите опального человека.
Саблин готов был отказаться, но после этих слов он поспешно ответил:
— Слушаю, ваше высокопревосходительство. Буду непременно.
XXVI
В пятом часу дня Саблин на извозчике подъехал к высокому дому на Каменноостровском проспекте, где скромно, на частной квартире, жил Поливанов, и поднялся на четвертый этаж. Квартира была небольшая. Скученно стояла в гостиной та самая мебель, которую Саблин привык видеть широко раскинутой по громадному залу казенной квартиры, тесно висели ласковые русские пейзажи, которые Поливанов любовно собирал всю свою жизнь и на которых его глаз отдыхал, когда он был сам лишен возможности пользоваться природой. Все говорило о прошлом, о конченном, о жизни, ушедшей в воспоминания.
Лакей, высокий лейб-гренадер, бывший денщик Саши, убитого сына Поливанова, попросил пройти в столовую. Поливанов с женою и гостем, молодым штатским, пили пятичасовой чай.
— Здравствуйте, дорогой Александр Николаевич, — отчетливо выговаривая каждую букву, ласково сказал Поливанов, поднимаясь навстречу Саблину.
Он постарел. Волос стало меньше, и седые прядки пробивались в черных пучках, висевших на висках и затылке, лицо пожелтело и осунулось, сильнее стала заметна кривизна раненой шеи и частое подергивание лица. Но, Саблин это сразу подметил, он не обрюзг, не опустился, и из-под нависших бровей и прищуренных век молодо и остро сверкали глаза, с иронической усмешкой.
Поливанов представил молодого человека как представителя какого-то отдела торгово-промышленного комитета. Молодой человек стал прощаться.
— Куда вы торопитесь, — сказал, пристально смотря в глаза молодому человеку, Поливанов, — вы нам не помешаете. У нас секретов нет. Я отставной и никому не нужный человек, вот рад повидать старого приятеля.
Но молодой человек решительно откланялся и вышел.
Поливанов сел напротив Саблина и пристально смотрел на него, улыбаясь глазами. Он как будто спрашивал Саблина — с нами вы теперь или все еще с ними!
— Ну вот, Александр Николаевич, — сказал он, — вы должны быть теперь довольны. Снарядами вы завалены. Теперь уже ничто не помешает вам наступать.