Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 171



В новой России этого как будто не должно было быть. Кноп касался этого вопроса осторожно. Ниночка на прямо поставленный вопрос о церкви отвечала смеясь: «Лучше без попов. Что попы! Только обирают и обманывают народ». Зоя Николаевна вспомнила восторженно-умиленное чувство, которое охватывало ее перед причастием, чувство душевной чистоты и устремления ввысь после причастия, белые одежды, изящную прическу, чай не вовремя, предупредительность домашних к причастнице, Христовой невесте, домашних, и ей до боли становилось жаль всего этого. У Кнопа выходило так, что церковь останется, но кто хочет, — ходит и верует, а кто не хочет, — никто не неволит. Таинство, не таинство, а просто свое удовольствие и богослужение в храме ничем не разнится по смыслу от театрального представления. Детей Закону Божьему учить не предполагалось, но кто хочет, мог приглашать к себе на дом священника, и пусть тот учит.

Кноп и Ниночка напирали на то, что Государь очень много сделал зла России, что вообще цари мучили и тиранили народ, и не только они сами, но самая память о них, даже описание их действий и подвигов, история, должны быть уничтожены и вытравлены из народной памяти. Государя они называли не иначе как «тиран», «Николашка-кровавый» и из-под полы показывали ей ужасные карикатуры, преимущественно немецкого изготовления.

Зоя совсем не знала Государя, но она отлично помнила ту суматоху, которая поднялась в институте, когда туда приехал Император с Императрицей. Ее тогда охватило такое волнение, что она даже не видала ясно их лиц. Что-то светлое, сияющее, не похожее на людей проходило по залам, кто-то говорил стихи, весь институт, колыхаясь, как море, белыми передниками, приседал в почтительном глубоком реверансе. Сама Зоя, тогда воспитанница шестого класса, танцевала характерную венгерку с воспитанницей Седовой и сама себя не помнила от счастья и волнения. Когда Государь уезжал, барышни вытащили у него из кармана платок, из-за этого платка был страшный спор, потом этот платок разорвали на части, и у Зои и до сих пор в шкатулке с ее подвенечными флердоранжами, венчальными свечами, воском с волосами ее Вали, взятыми при ее крещении, хранится маленький кусочек батиста от Государева платка.

Все, что случалось в жизни ее отца, а теперь ее мужа, хорошего, случалось Монаршею милостью. Вот и недавно, когда Александр Иванович получил Морочненский полк, Таня и кухарка поздравили Зою Николаевну с Монаршею милостью, и Таня заказала в булочной большой крендель с ванилью и изюмом и подала его к чаю по случаю Монаршей милости.

Без слез и умиления Зоя не могла слушать Русского гимна, и все, что касалось Государя и России, было для нее свято.

В новой России вместо Государя будет народ. «Сам народ, — говорил Кноп, — через своих избранников будет вершить все свои дела». Кноп много объяснял ей о великом значении прямого, равного, тайного и всеобщего голосования и называл его священной четырехвосткой.

Оставшись одна, Зоя достала небольшой ученический атлас, развернула карту Российской империи и, сморщив белый лоб и нахмурив брови, углубилась в воспоминания институтской географии. Географию она любила, и по географии у нее всегда было двенадцать. Она смотрела на большие зеленые пространства, по которым змеились черные реки, где не было железных дорог и очень редко виднелись надписи странных, не виданных городов. Якутск, Енотаевск, Колымск, Петропавловск, Гижига, — читала она. Она спускалась ниже к скромному бледно-желтому пятну, окруженному коричневыми горами, читала названия Пржевальск, Джаркент, Кокчетав и думала, как там будут избирать и как оттуда на оленях, на собаках, на лошадях, через леса и горы, через тайги и тундры, через пустыни и степи поедут все эти самоеды, якуты, буряты, киргизы и будут вершить вместо Государя дела России…

И Таня будет вершить, и их денщик Ибрагимка, татарин, косолапый, всему смеявшийся и ничего не понимавший, которого Зоя и за человека не считала.

Она высказала свои сомнения Кнопу.

— Что же, если выберут, — сказал Кноп.

Он говорил ей о Думе. Она вспоминала картинки заседаний Думы, вспоминала свои впечатления о посещении Думы и рослую осанистую фигуру с барскими широкими жестами Родзянки.

Государь или Родзянко?..

«Ну, конечно, Государь. Родзянко был человек, а Государь…»

Но она не смела сказать того, что думала, Кнопу. Она чувствовала, что у Кнопа, как и у всех, кто с ним, развита такая почему-то страшная ненависть и злоба к Государю, и говорить об этом не стоило. Но странно было думать, что якуты, буряты, самоеды, Таня и Ибрагим вместе с Родзянкой будут решать все русские дела, объявлять войны, заключать мир, посылать посольства. «Да станут ли с ними еще и разговаривать там, в Европе?» — думала Зоя Николаевна, но молчала.



Дальше, по рассказам Кнопа, выходило совсем чудесное, как в сказке. Войско и полиция, суд и тюрьмы уничтожались за ненадобностью. Главная причина всех человеческих преступлений — деньги, отменялись. Все, что нужно человеку для жизни — пища, одежда, жилище, — все это будет общее и будет выдаваться людям по мере надобности безплатно.

«Будет ли это хорошо, — думала Зоя Николаевна. — Вот уже теперь ввели карточки на сахар, на муку, в интендантском складе выдают по квитанциям крупу и консервы и не даром, а за деньги, и то сколько мучиться приходится, стоя в очередях и переходя от барышни к чиновнику и от чиновника к приказчику, и сколько злоупотреблений и зависти. Одним почему-то дают, другим нет. Прежний порядок был куда проще, — зашел, взял и заплатил. Она высказала свои сомнения на счет практичности такой системы Кнопу, но тот пожал плечами, сказал: «Обывательская психология», — и стал длинно и подробно рассказывать ей об обмене труда на продукты. Труд писателя, чиновника, художника, актера приравнивался к труду сапожника, землепашца, скотовода, высчитывался и как-то волшебно обращался в право на комнату, на постель, на одеяло, на кусок хлеба, обед в общей столовой, бутылку пива, кресло в театре.

В воображении Зои появлялись табуны, стада людей, которые что-то делали, а больше вместе ели и сидели по театрам. Было необычно, нежизненно и в общем непонятно.

— Но если я не хочу быть вместе, в общей столовой, а хочу быть у себя за столом, чтобы Таня мне служила, и сидеть со своею посудою, и есть то, что я хочу?

— Этого уже нельзя будет, милая барынька, — говорил Кноп, и на лице его было написано: ежели бы ты не была такая хорошенькая, я бы с тобою и разговаривать не стал. — Равенство требует отмены собственности.

Но, когда затронули вопросы любви, Зоя Николаевна пришла в ужас. Этот деликатный вопрос Кноп поручил Ниночке. Но только Ниночка начала говорить, как Зоя Николаевна заплакала и замахала руками.

— Это какие-то собачьи понятия, — воскликнула она. — И не говори, милая Ниночка, родная моя, не говори. Мне просто гадко это слушать. Это и вообще-то гадость, а так, как ты говоришь, с любым мужчиной, хоть на полчаса. Нет, нет, оставь! А дети! Как же дети! — с отчаянием закричала она и, став пунцово-красной, убежала в другую комнату.

— Ах, как сильны буржуазные предрассудки! — вздыхая говорил Кноп, когда Ниночка рассказала ему результаты своего разговора о свободной любви.

Социал-демократический рай новой России казался Зое Николаевне далеко не раем, а грязной толпой, мечущейся безпорядочно от удовольствия к удовольствию и не сдержанной никаким трудом. Все было смутно и неясно, и прозревать она стала только тогда, когда к ней однажды вечером нагрянули вместе с Кнопом и Ниночкой веселая шумная компания из Осетрова, Гайдука и Шлоссберга и с ними какая-то странная девица, свысока протянувшая Зое Николаевне холодную руку, устремившая на нее большие светлые русалочьи глаза и назвавшая себя «товарищ Дженни».

XV

Все три офицера были одеты изысканно и богато, но каждый имел нечто свое в одежде и манерах.

Осетров в прекрасно сшитой, защитного тонкого сукна рубахе, в широких русских шароварах и высоких, хорошей дорогой шагрени сапогах, с клоком волос на лбу, с ухватками деревенского парня, походил на ухаря-купца. Он вдруг наполнил маленькую гостиную Зои шумом, говором и широкими жестами разгульного волжского разбойника. Говорил он звонко, с прибаутками, громко хохотал, сверкая белыми зубами и очаровал прежде всего Таню, не спускавшую с него восхищенных глаз. На лице и в жестах у него сквозило: все могу! все позволено, все куплю.