Страница 174 из 197
— Как ваша фамилия? — спросил его Саблин.
— Хорунжий Карпов, — весело ответил офицер.
— Вы были ранены под Железницей?
— Так точно, ваше превосходительство.
— Уже оправились?
— Совершенно, ваше превосходительство!
Они обгоняли хмурых казаков. Все были мрачны, голодны и усталы, и только этот молодой офицер был счастлив и радостен. Саблин внимательно посмотрел на него и понял по его глазам, что в нем сидят — сии три: вера, надежда, любовь — но любовь больше всего.
Потом Саблин долго ехал один со старшим адъютантом, трубачами и вестовыми по дороге, и, наконец, замаячили в серебристом сумраке лунной ночи эскадроны гусар на серых дымящихся паром лошадях. И опять были крики: повод вправо и такие же хмурые, серьезные, голодные лица.
Шли солдаты…
На другой день, переночевав на соломе, на полу, в столовой у священника, Саблин на автомобиле проехал на железную дорогу и через тридцать шесть часов был в Петрограде. Его дочь и графиня Палтова упросили его пойти на вечер. И вот… солдаты идут…
Саблину слишком вспоминалось, что значит идут солдаты. Он хорошо их видел и сейчас…
XIX
— А, Александр Николаевич, — приветствовал его Пестрецов, сидевший в углу с Обленисимовым и с подвижным немолодым штатским в черной наглухо застегнутой куртке военного образца, в золотых очках и с седой небритой щетиной бороды. — Наш бравый Румянцев! О твоей дивизии рассказывают чудеса. Вы не знакомы? — обратился он к штатскому.
— Александр Иванович Пучков, наш маг и чародей. Да, милый Александр Николаевич, то, чего не могли сделать мы, люди с военной эрудицией, то делают теперь вот они, коммерческие люди, люди практической складки, знающие, что такое общественность. И, если Алексей Андреевич Поливанов — наш князь Пожарский, то это — Минин. Армия спасена! Вы к весне будете завалены снарядами и патронами. Аэропланов будет сколько угодно. Все союзники.
— Не одни союзники, Яков Петрович, мы и свою промышленность широко ставим. Теперь нами провозглашен девиз: все для войны! — тихим вкрадчивым голосом сказал Пучков.
— Помогай Бог, — сказал Саблин.
— Ну что, как у тебя на фронте? — спросил Обленисимов. — Ты, Саша, можешь говорить вполне откровенно, все свои, верные люди.
— На фронте настроение такое, что если бы тут были враги, я и перед ними с удовольствием бы рассказал про него. Дайте нам ту технику, которую имеют немцы, и прикажите идти на Берлин, — сказал горячо Саблин.
— Хорошо сказано, — сказал Пестрецов.
— А не увлекаешься ты, Саша? — проговорил Обленисимов.
— Нет, что же увлекаться. Наш солдат был, есть и, хочу верить, будет первым солдатом в мире. Офицеры — один восторг. У нас таких еврейчиков, как только что выступал, нет.
— Ну какой же он еврей, — сдержанно сказал Пестрецов.
— И отчего еврей не может быть офицером? — спросил Пучков.
— Отчего еврей не может быть офицером, я, пожалуй, вам не сумею ответить, но я знаю одно, что ни один офицер, не еврей, не способен на такую пошлость, как этот… Ломаться на сцене, как последняя девка, в то время когда его товарищи сидят в окопах. Вы посмотрите, как он одет! Ведь это костюм, а не форма.
— Неисправим, — сказал Обленисимов. — Как ты отстал, Саша! Ты не видишь, что тут готовится новое и это новое должна сделать армия. Все взоры на нее.
— Ты сказал, дядя, что здесь все свои. Никого кругом нет, все увлечены, если я не ошибаюсь, танцами Преображенской, так скажи прямо — готовится революция?
— А разве не нужна она? — спросил Пестрецов. — Разве не дошли не только мы, лучшие люди, но и простой народ до рокового сознания, что она неизбежна и необходима.
— Значит, я не лучший человек, — сказал Саблин, — потому что я считаю, что пока идет война, она невозможна… Да и после… К чему?..
— Но что же делать? — тихо спросил Пучков.
— Всеми силами поддерживать трон! Я говорил это полтора года тому назад дяде Егору Ивановичу и повторяю и теперь. Назовите меня ретроградом, но я считаю, что валить трон во время ужасной войны это такое безумие!..
Саблин не договорил. Наступило тяжелое молчание. Из соседней комнаты сквозь притворенную дверь врывались обрывки музыки и слышался легкий стук ножек. Танцы продолжались.
— Трон валится сам, и поддерживать его мы не в силах, — сказал мягким спокойным голосом Пучков, но Саблин заметил, что он волновался. — Мы все сделали. Какой был энтузиазм в начале, как верили в Царя, как шли за ним и для него, и чем это кончилось?! Распутин обнаглел, как никогда. Влияние его и Александры Федоровны стало невозможно, и оно идет прямо во вред России. Вы знаете адмирала Балтова? Он сделал чудеса в Севастополе. Посылают телеграмму Государю, просят о назначении его на высокое место, на котором он мог бы все перестроить. Государь согласен. Приказ подписан. Она мчится в Могилев, и через два часа подписан новый приказ об удалении Балтова из Севастополя и о назначении его в тыл на синекуру.
— В угоду немцам и по приказу из Берлина, — вставил Пестрецов.
— Против Государя даже великие князья. Они пробовали уговаривать Государя, писали ему письмо. Они попали в опалу. Государь прямо сказал, что ему легче выносить Распутина, нежели истерики Ее Величества, — сказал Обленисимов.
— Надо устранить и его, и ее от управления, но не колебать принципа монархии, — сказал Саблин.
— Милый мой, он давно поколеблен. В полках открыто говорят о связи Царицы с Распутиным и уважения к Монарху нет, — сказал Обленисимов.
— В каких полках? Полки высочайше вверенной мне дивизии умрут за Государя, каков бы он ни был, — сказал Саблин.
— И отлично. Но Петроградский гарнизон настроен иначе. Революционные лозунги начинают проникать в солдатскую массу, и здесь уже на перекличке вы не услышите гимна. В ротах, если открыто еще и не поют, то умеют петь рабочую марсельезу, — сказал Пучков. — С этим хотите не хотите, а считаться приходится.
— Это результат обучения солдат на мостовых. Сегодня утром, проезжая с вокзала к себе на квартиру, я видел это безобразие. Толпу, а не шеренгу солдат на улице, винтовку в станке и рядом каких-то темных личностей с газетами и листками. Это, видимо, подготовка республиканских войск…
Никто не возразил.
— Обучать нужно в поле, — сказал Саблин. — Пошлите их к нам в резервы. Мы их обучим, не балуя. Я вижу работу тыла даже здесь, на сегодняшнем празднике.
— Ты осуждаешь прелестную Наталью Борисовну? — сказал Пестрецов.
— Зачем было ставить этих скверно выправленных болванов, одетых в кивера и мундиры с лацканами? Чтобы они видели эту роскошь, этот разврат высшего круга, этот блеск, вино и яства и потом воспоминание об этом и сравнения перенесли в холодные и сырые окопы.
— Точно они не знают, — сказал Обленисимов.
— Надо, чтобы они знали другое, — сказал Саблин. — Нужно самим переродиться. Если все для войны, то долой эту роскошь, театры, балы, вино, концерты, все на работу для фронта!
— Неисправим, — сказал Обленисимов.
— Фронт и тыл, — сказал снисходительно Пучков. — Их никогда не примиришь.
В гостиную вошла графиня Палтова.
— Господа, — сказала она, — вот это мило! Я сейчас выступаю, а вы забились куда-то и знать меня не хотите.
— Мы только покурить, графиня, — сказал, поднимаясь с кресла, тяжелый Обленисимов.
— Успеете курить. Знаю я ваше — курить. Поболтать захотели, неисправимый болтун. Александр Николаевич, вашу руку, я сейчас буду петь прелестную вещицу Гуно — «Баркаролла». Послушайте припев. Совсем точно волны колышат лодку.
И она напела Саблину вполголоса: