Страница 5 из 63
- И что?
- Как сказать… - Старик неуверенно шмыгнул коротким носом. - Убей, не пойму. Дым веселый, сулит успех, но в чаше с кумысом - черный осадок, это к не- счастью. И галька одна, крупней остальных, в огонь закатилась.
- Лучше б тебе, почтенный, с детьми играть, чем колдовать да чепуху пророчить! - прорычал Хунгар сатанея. - Или мы кумушки - на камушках гадать? Бабы - бобы раскладывать? Сам займусь ворожбой.
- Молодость - опрометчивость, старость - осторожность, - заметил обиженный тесть. - Что вернее?
Но Хунгар уже забыл о Кубрате.
Бек оголил волосатую грудь, тронул надетый на шею, подобно кресту, золотой детородный член - божество созидания, двинулся к желтой палатке, разбитой поодаль.
Ее обитатели прибыли днем с одним из конных отрядов, густо валивших с юга к Днепру, до вечера спали, затем поели и тихо сидели теперь у костра, тупо спокойные, скучные, ко всему безучастные. С виду они не отличались от прочих - разве что скулы острее да халаты пестрее. Хмурый Хунгар перекинулся с ними двумя-тремя, на слух - довольно резкими словами, отвернулся угрюмо покорный, сел на лошадь.
Он вырвал из рук подоспевших сородичей тощую, в путах, козу, удалился от стана на четверть полета стрелы, въехал на древний, неведомо кем и когда возведенный, давно оплывший, покрытый снизу кустами, изъеденный норами, но все еще мощный курган.
Навстречу, певуче маяча в ночи, всплыла исполинская, в пять или шесть локтей, черная баба - грузная глыба с низким, чуть выступающим, куполом головы, буграми скупо обозначенных грудей, руками - тонкими, едва намеченными, устало сложенными на плоском брюхе. Ширина угловатых, высоко вознесенных плеч и нижней, грубо отесанной, части была равной, что сообщало махине тяжеловесную стройность. Она сиротливо торчала на голой вершине холма, слегка накренившись на левый бок. Свет ближних огней золотил половину изрытого временем лика, выступы глаз, подчеркнутых тенью.
Глаза эти жили. Они смотрели. В них отчеканилось напряжение.
Казалось, камень силится вспомнить забытое. Или гадает, считая костры: не вернулись ли те, что вкопали его в чертову насыпь, поставили - и оставили, исчезли на тысячу лет. Или дивится тому, что люди не перевелись еще на земле.
Кочевник слез, поклонился щербатой богине, скинул жертву к ее подножию. Блеснул нож. Брызнула кровь. Распрямившись, Хунгар успел заметить летучую тень, на миг омрачившую очи уродливой статуи. Она, к ужасу бека, представилась ему горячей, дышащей. Сейчас разомкнет уста, скажет с печалью:
«Опомнись, витязь! Не почитай меня как богиню - ведь я была обыкновенной женщиной. Доброй, нежной, веселой. Не такой неказистой, как нынче. Погрусти хоть немного по человеку. Почувствуй теплое присутствие своей ровесницы. Да я была не старше тебя, когда попала в глухую яму. Чуешь? - кости мои здесь, под твоими ногами».
Что за блажь? Перестань, рассердишь праматерь. Он поспешно взобрался на лошадь. Внизу загудели трубы. Лагерь затих.
Бек отыскал глазами пересекшую небо туманную полосу. Птичий путь. Вдоль него журавли летят на север, домой. Когда-нибудь, - может, очень скоро, - Хунгар, сделавшись тенью, погонит по той же мглистой тропе на холодные пастбища стадо немых овец, привяжет призрак коня к Железной вехе - Полярной звезде.
Полынью пахнет. Ох, как дико пахнет полынью.
Хунгар уныло сгорбился, сник, хворый, бессильный. Он нарочно нагнетал в себя отчаяние, сгущал внутри студеный мрак, настраиваясь на разлитую в черных полях слепую тоску. Затем разогнулся упруго и медленно, откинул голову, туго вытянул шею. Сквозь косо сцепленные зубы вырвался низкий рокочущий звук.
Лошадь дернулась. Бек, продолжая рычать, с яростью натянул поводья. Животное присмирело, только по коже, как тени стремительно мчащихся туч, проносились волны мельчайшей дрожи.
Ровный, однообразный, одуряюще долгий рев постепенно сменился протяжным призывным воплем и завершился глухим жалобным стоном. Стан будто вымер. Лишь в стороне робко тявкнул пес, обреченно заблеяли и трусливо смолкли ягнята.
С дальних полей донеслась ответная песнь.
Поднялась тьма разбойничьих стай, сопровождавших орду и залегших в росистых лощинах. Басовито и грозно выли самцы. С плачем аукали самки. Бойко, пронзительно, разноголосо визжали волчата. В неистовом хоре зверей Хунгару чудилось сочувствие.
Табуны верховых коней, кобылиц, жеребят, прихлынув к становью, тесно прижавшись к палаткам, долбили землю ударами копыт. Хунгар усмехнулся, довольный. Он услыхал в хищных кличах онгонов, своих покровителей, одобренье, поддержку, готовность помочь.
Ему не сразу удалось погасить в холодной груди приторную дрожь колдовского, лишь на треть притворного, исступления В растревоженных дебрях души проснулось нечто забытое, старое. Оно побуждало Хунгара вновь голосить, теперь - просто так, подобно собаке, неизвестно зачем воющей на луну.
Утром, оставив лагерь и скот на попечение дедов, детей да бойких сварливых жен, что сумели б не хуже мужей отбить нападение, верховые стрелки небольшими ватагами, со свистом и улюлюканием двинулись по левобережью на север. Казалось, нарочно шумели, чтоб известить о набеге окрестность. Знай, мол, наших. Устали орать - запели.
Флейты полых дягилевых стеблей - сухих, надломленных, туго, насквозь продуваемых ветром, тягуче вторили неторопливой, лениво-грустной песне смуглых всадников. Такую песню не в походе петь - лучше сидеть на бугре одному, голую степь озирая, да сонно под нос мурлыкать.
Хоронясь в буераках, следили за конницей люди в белых посконных рубахах.
Цепь убегающих вдаль дымных вех опередила орду; «Русь, берегись, идут». Кочевники видели издали вереницу сизых столбов, однако не беспокоились: открыто ехали, смело, беспечно, со смехом, будто на праздник в становье соседнее. Похоже, крепко надеялись, черти, на лихость да удаль, на силу свою озорную.
Чахлые травы стриг жгучий ветер.
Шорох жесткой листвы в прибрежных зарослях был напряжен, осторожен, как шепот таившихся в них сероглазых славянских юношей.
Щетинилась шерсть на загривках собак, приученных молчать, щурились очи - от света, от пота, от пут, пусть незримых, но больно режущих руки: трудно терпеть, да приходится - рано еще дубинами махать. Ну, ничего. Успеется.
Эхо нашествия грузной стеной рушилось вниз с ячеистых круч, катилось по глади воды камнепадом гулко стучащих копыт.
Южный ветер. Ох, не к добру южный ветер.
Ястребу - яство бы. Зловеще вились птицы над ордой, людей считали, коней, с нетерпеньем взымали к солнцу, кидались сверху стрелой, проносились без страха над жалами пик. Скорей! Скорей бы началось. Сколько пищи доставит побоище.
… Не знали ни ястребы злые, ни парни в добротно сплетенных лаптях, ни даже зоркое солнце - ведь и ему надо спать, - лишь хитрые филины знали, да никому не сказали, что нынче ночью другое, отборное войско Хунгара по-волчьи бесшумно, украдкой переправилось ниже порогов на правый берег, растворилось, как дым, в разбойных оврагах да рощах.
Плохо жить человеку. Ястребу - хорошо. Ему все равно, кого искромсать кривыми когтями. Не этих, так тех, на которых с бранью хлынуло дикое поле.
- Остроготов чванливых, что у теплых морей лютовали, хунн Баламер извел, это так; однако их вождь, свирепый Германарих - кем умерщвлен? Русью нашей. Сполна получил воздаяние за слезы антских детей. А обре грозные? До того возгордились: надо обрину ехать куда - не коней, не волов запрягает в телегу, а дев полоненных. Безумие. Были те обре телом крупны, тщеславны, кичливы, а где они ныне? Следов не найти. Отселе и притча: «Погибли, как обре». А Русь - сбереглась. Сбереглась, сил набралась, сама к морю синему двинулась.
… Затуманились очи. Представились алые дали, ясная ширь долин. Снежный камень ровных колонн, увитых темной ползучей зеленью. С той поры, как сарматы да готы, спасаясь от хуннской орды, большей частью бежали куда-то на запад, да и орда, после смерти Аттилы, угомонилась, распавшись на десять враждебных племен, а Константинополь, будучи густо обложен аварами, в неистовом взлете отчаяния подсек под корень их мощь, открылся славянству путь за Дунай.