Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 63

Гора. На горе - развалины стен из кривых белых камней. Между стенами груды таких же щербатых глыб, присыпанных темным прахом, снаружи - рвы с чахлым бурьяном на дне и откосах. Под горою река, у берега струг с ветрилом свернутым. Люди. Жилье. Стада. А все равно пустынно, тихо, сонно. Богом забытое место, И впрямь - край света.

Неужто и вправду здесь был город, большой и богатый?

Пятый день пленные в Тане. Сразу, только пришли и чуть отдышались, их заставили стену ломать, камни таскать за глубокий ров, складывать в кучу. Ветер степной подхватывал рыхлую, с древней золой, взрытую землю, рассеивал в пыль, крутил меж уступчатых стен густые серые столбы, сажал на пленных, стараясь их оторвать от земли, прочь уволочь. Отбиваясь от горячих вихрей, колодники сами становились сплошь серыми и плевались жидкой черной грязью.

Глаза, отравленные щелочью летучей золы, жег вечерами кислый дым камышовых костров, подле которых люди спасались от злых и звонких комариных орд, по-хуннски, волна за волной, наступавших с глухо увитых туманом душных плавней.

Руслан потрогал багровой ладонью плечо, ободранное ребристым камнем. Больно. Но что ему боль? Обидно.

- На что вам камни, пастухам, - вместо овец гонять по степи?

- Нам камни ни к чему. Правда, строим порой загоны зимние. Но эти, - старик кивнул на груды глыб, сложенных за рвом, - нужны ромейским святым. Видишь, черный ходит по стене, - показал он на босого человека в подпоясанной веревкой ризе с башлыком, опущенным на тощее лицо. - Их главный. Очень святой. Пьет воду сырую, ест хлеб сухой. Обитель хочет здесь возвести.

- Зачем ему, дохлому, обитель?

- Бога о счастье молить.

Опять бог. Он повсюду.

- О чьем счастье?

- Говорит, о людском.

- А мы кто, камни за него ворочать?

Неужто мать всю жизнь мучилась с ним, берегла, булгары с места снимались, тащились в чертову даль, на смерть, хватали его, вели через степь - ради серых мертвых камней, чтоб Руслану носить их без толку о одной стороны сухого рва на другую?

- У наших беков с ним договор, - проворчал Кубрат. - Построит обитель - станут ездить с Тавриды ромеи, откроют базар. Бекам хорошо. Будут с товаров пошлину брать, богатеть.

Беки, ромеи. Экая чушь. При чем тут смерд из далекой Семарговой веси? Что за дело ему до беков булгарских, ромейских святых, которых он знать не хочет? И что за дело им до него, чужака? Чем он причастен к их треклятой затее?

- Откуда мне знать? - Нынче старик на редкость злой. Того и гляди, взревет, примется плетью хлестать. Ну, он-то понятно, отчего свиреп. Почему другие булгары угрюмы?

Домой вернулись с победой, живы, здоровы - плясать бы от радости надо. Куда там. Сидят у рва, как сычи над разрытой могилой. И в стане не слышно шума, разговоров, песен. Лишь кое-где бабы плачут. По Хунгару, убитым воинам тоска? Может, и так. Но все равно в первый день глядели веселее. К смерти привычны. Здесь, уже в Тане, что-то случилось. Хуже смерти.

- Ты думаешь, мне они больно нужны?

- Чего тогда сидишь над душой, сторожишь?

- Отстань. Эй, хватит отдыхать! Беритесь за дело, ну?

Смерд Карась, - тот самый, которого вместе с другими Калгаст кормил у Пирогостова погоста,- копаясь под стеной, замахал руками:

- Люди! Глядите…

- Алтын? Алтын? - загалдели булгары, Руслан спрыгнул вниз, за ним - Кубрат.

- Золото?

- Баба.

Сбежались.

Сквозь прах проступало белое тело. Карась разгреб дрожащими руками черную, с золой, местами желтую, глинистую, землю.

- Остерегись. А вдруг обнимет?

- Ну тебя…

Она лежала, полная, нагая, прямоносая, на спине, растянувшись в человечий рост, отвернув кудрявую го-лову в сторону, слегка согнув одно колено, и держала правую ладонь под левой грудью, а левую - над пухлым холмиком в самом низу живота. В каменную кожу, приглушив холодный блеск, въелась желтая пыль. Зола чернела между точеными, туго сомкнутыми бедрами, во впадине пупка, в легких выемках зрачков. Припорошенные прахом глаза казались сонными. Губы жалко улыбались.

- Эх, ты. Смуглая. Как живая,

- Будто спала, а мы напугали.

- Ишь, бедная, застеснялась.

- Ладошками загородилась. Отойдем. Совестно глазеть.

- Накрыть бы, что ли, чем…

- На, возьми мою рубаху…

… Сколько сочных женских тел испепелили на кострах, чтоб затем с таким вот умением воплотить их в камне.

Мертвых жалеют, живых убивают.

Может, печалясь об участи тысяч сожженных, зарезанных, удавленных сестер, и выточил кто-то ясноглазый каменное диво - в память об их загубленной красоте. Наделил его лучшим, что в них, женщинах, есть, чтоб намекнуть; глядите - и берегите.

Или это мечта?

О сказке, которую, вечно грустный, он так и не смог услыхать от подруг: ленивых, болтливых, слезливых. Крикливых до визга. Нечесаных, потных. С немытыми, в трещинах, пятками. Лживых, скупых. Трусливых. Бессердечных. Падких на тряпье.

Кто она?

- Афродита! - фыркнул кто-то под ухом Руслана. Обернулся - ромей в черной свите. Святой. Башлык за спиной, глаза - как яйца, нос крючком. Худ, вонюч, волосат. На волхва Доброжира похож.

Расступились. Ромей сорвал с нее ветошь.

- Афродита… - Плюется Три пальца на правой руке согнул, а два - указательный, средний - оставил прямыми. Охотник Калгаст этак складывал пальцы. Когда тошнило. Но ромей не в глотку запустил их - тычет в лоб, грудь и плечи. Словами сыплет, как в лихорадке, тощими, горячими, как сам:

- Очи потупьте, чада…

- Грех сие созерцать…

- Блудница языческая…

- Идолица поганая…

Дрожит. Маленький рот пересох.

Карась - сердито:

- Толком скажи, кто такая.

- Древних ромеев богиня любовная.

- Значит, ваша? Чего ж ты…

- Наша?! Тьфу, тьфу! Древних, темных. До Христа…

- А чем ей требы клали? Тоже кровью?

- Яблоками, яблоками…

Повеселели пленные. Ромей - в горячке: - Похоть… грех… грязь…

Убежал, опять прибежал. Так и стелется над нею.

И женщина - преобразилась. Она уже не прикрывалась - звала ладонями к себе. Не улыбалась с робостью - игриво, сладостно смеялась. И отвернула лицо не от стыда - от истомы. Изогнутая шея, локоть на пышном бедре, правое колено, поднявшееся, чтоб хоть сейчас отодвинуться в сторону - все теперь выражало не испуг и скромность, а соблазн, ожидание, жаркую готовность.

- Эх, - вздохнул Карась. - Иди-ка отсюда, похабник…

Они уже не жалели - желали. Но - чудо: хуже не стала, не пала в их светлых глазах в терпкую грязь, которую лил черный ромей. Они любовались ею. Глядите, как вольно, смело и властно она лежит под их босыми ногами.

Лежит, потому что уронили. Должна стоять.

Очистили подножие от щебня, черепков, иного хлама. Бережно поставили, тяжелую, горячую. И тогда, прямая, голая и добрая, призывно обернувшаяся к ним, она отовсюду - казалось, всей чистой статью и сутью - открылась перед ними, потрясенными.

Богиня? Нет. Просто женщина. Жена.

Но она же - и богиня. Свет. Счастье земное,

Они гордились, что встретились с нею, радовались, белой, как дару и привету. Подтянулись. Расправили плечи. Пригладили пыльными пальцами всклокоченные волосы, бороды. Пели, смеялись - одними глазами, все яблоки мира готовые принести ей, ласковой, в жертву.

Она - и грязь? Нет. Грязь не она, а эта черная тень мужчины, что металась вокруг, пытаясь уйти в серую мглистую заумь своих несчастных счастливых видений - от нее, твердой, ясно зримой, пусть каменной, но живее его, мертвеца ходячего.

- Грех… мерзость… соблазн…

- Уймись, болезный!

- Фитиль сухой.

- Чего пристал?

Руслан молчал.

Он будто Баян-Слу увидел вновь.

- Сатана, сатана… - Ромей нагнулся, схватил обеими руками большой шершавый и угловатый камень - и с дикой силой безумного замахнулся им на Афродиту,

И нечто новое, важное - очень важное - в последний миг обозначилось в ней, уже не прельщающей - спасаясь, вскинувшей ладони. Страх. Простой голый страх, звенящий в ладонях, в глазах. Страх матери за тело свое тяжелое, с заключенной в него второй жизнью…