Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 60



— Разрешите сесть, барышня, да снимите вы тужурку, если не собираетесь в ней запечься. Тридцать пять градусов в тени!

Он сел на только что убранную мною постель, вытянул короткие ножки в сапогах и принялся выколачивать трубку прямо на пол.

— Не заводите у меня беспорядка, доктор, — сказал я с неудовольствием, подавая ему пепельницу.

— Значит, вы откровенный приверженец порядка, а не то чтобы про себя его любить да на людях этой любви стыдиться?

Он сказал это с любопытством, сощурив глаза.

— Да, я люблю порядок, — ответил я, улыбнувшись. — По-моему, беспорядочные люди все очень мнительны и злы к самим себе.

— Пожалуй, оно правильно. Вы, значит, предпочитаете быть приятным и невинным… Добро, добро, не сердитесь. Я, собственно, пришел порасспросить вас о Питере, как там и что. У меня два свободных часа в запасе. Газеты мы получаем с душком, на пятнадцатый день, — вот ужо пробудете тут с месяц, да и поймете, что это за штука.

Я сообщил ему все новости последних дней, известные мне самому. Он слушал, покрякивая и покуривая свою трубочку.

— Тэк-с, стало быть, все то же. Воруют, паясничают, а солдаты кровь проливают. Эх, Сергей Иванович, уморился я в нашей санаторке. На что мы их лечим, иродцев-то этих? Ведь каждый из них — маленький иродец в собственном царстве. Мы их со всею старательностью этого царства лишаем и выпускаем невесть куда и невесть на какую надобность. Ногу или руку лечить — это еще попятно, а душу… Мне вот всегда кажется, что излеченный псих непременно чем-нибудь пахнет, гуммиарабиком, что ли, или синдетиконом. Вы этого не замечали?

— Да по-моему, вовсе лечить не надо…

— Как не надо, а что ж, по-вашему, с ними делать?

— То есть, я неверно выразился… Мне думается, им не лечение надобно, а сотрудничество. У них просто неверная или ненужная воля, или они зашли не на свои рельсы, и от нас требуется, чтобы мы им помогли, их же собственной работе над самим собой помогли.

— Те-те-те, какая музыка! Да вы когда-нибудь душевнобольного видели, окромя нашей клиники, где в мою пору на двух-трех кретинах отъезжали? Университетской то есть?

— Видел.

— И такую чушь порете. Посмотрю я, как вы у нас засотрудничаете. Во-первых, доложу я вам, душевнобольные всё врут. Вы с ними год провозитесь и не узнаете, где у них коготок спрятан. Вот вам пример. Лечил я третьего года барыньку, искренняя такая и во все эти свои зигзаги сама вас пальчиком поведет: я и такая, я и сякая и разэтакая. Выходило, по ее словам, будто она истеричка на высоком градусе, родными своими изобиженная, так что уж это у нее до самоистребления дошло. Профессор был на месяц в отпуску — у него там, в Питере, неприятности вышли. Я, значит, на свою голову поставил диагноз и все честь честью исполняю, как требуется. Лучшую ей сиделку посадили, сестру Катю, беседую с ней часами, ублажаю, полное доверие оказываю (у нас система такая), чувство самоуважения в ней подъемлю, ну и прочее. А она, в самый разгар лечения, девочку трехлетнюю, — дочь нашей старшей сестрицы, — к озеру утащила, фартуком завязала, да и ну топить. Благо, что не сразу, — опустит и смотрит, как булькает. Насилу мы девочку спасли, а ее до приезда профессора в сумасшедший дом отправили. Оказывается, маньячка, да еще какая: всю жизнь мечтала, чтоб своими руками дитя утопить.

— Маньячка или преступница?



— То и другое-с, ибо у них сознанье работает на всех парах и такие программки, каких ни один уголовный не сочинит.

— Что ж, вы меня не разубедили. Просто-напросто вы не сумели взяться у нее за тот самый винтик, за который и она, может быть, остатками своих сил цеплялась, чтоб уйти от соблазна. А вы вместо этого ей все средства облегчили, чтоб выполнить соблазн.

— Чувствительнейше вам благодарен. Вижу, что ваши взгляды под стать фёрстеровским. Что же, пойте в унисон.

— Да неужели вы-то с ним на разные тона поете? Какая ж тогда работа получится?

Валерьян Николаевич вскочил и затряс бородкой.

— Какая работа? А вот поглядите — увидите. Да как же вы только вообразить могли, что с Карлом Францевичем можно не соглашаться? Да что я такое, чтоб идти против него? Душенька моя, Сергей Иванович, ведь ежели я с вами болтаю, так от низменной привычки посплетничать и при своем мнении побыть. Если хотите знать, для одного Карла Францевича я с иродами этими вожусь, а то бы на войну ушел, ей-богу, ведь я по матери казак. Но Фёрстер обольстил и держит. Ах, что это за врач, коллега! И куда нам всем, грешным, до него!

— Расскажите мне, если вас не затруднит, о фёрстеровской системе лечения.

— Тут и рассказывать нечего, это поглядеть надо. А вот не хотите ли, я вам про самого Фёрстера расскажу?

— Если только…

— Не беспокойтесь, нескромностей не допущу.

Он уселся на кровать, запустил пальцы в мохнатую голову и начал:

— Приехал я сюда уже давно, чуть ли не с самого основания санатории. И приехал скептиком и афеем.[3] Тут служил в то время щупленький такой врачонок из карьеристов, со вздернутыми губками и носиком, а по имени Мстислав Ростиславович, и ябеда, и картежник, а водку хлестал, как акула. Мы с ним на первых порах сошлись. Этого самого Мстислава профессор, видимо, давно уже хотел отстранить, но выжидал деликатного случая. И Мстислав это знал и до того уж перестал стесняться, что сестриц за щеки пощипывать начал. Мне это претило, а в главном я с Мстиславом вполне сошелся. Главное — это против профессора-то. Не любят люди, ежели кто-нибудь явно лучше них. Еще юродивенькому или смиренненькому они простят, ибо тот сам за собой ничего не замечает, а уж полного ума человеку — никоим образом. Профессор же именно такой полного ума человек. Мстислав стал мне нашептывать всякую дрянь, и я поверил. Дрянь номер первый была следующая: как это можно, чтоб красивый мужчина во цвете лет мог своей развалине-жене, вдобавок как будто и ума овечьего, сохранить верность. Вы профессоршу, Варвару Ильинишну, видели? Мстиславка шепчет мне, а я уши развесил. Разве это подруга Фёрстеру? В молодости, может быть, ну там «очи черные, очи жгучие», а сейчас ведь это опара, совершеннейшая опара. Платки вязать или чехирмерекир делать — вкусная этакая штука, — ну это ей по плечу, но только и всего, согласитесь, шепчет, это очень немного. Что бы вы с такой женой предприняли, да еще в глубине Ичхора? Мне Мстиславова логика в ту пору показалась красноречивой. Дрянь номер второй была та, что мы вообразили, будто профессор в богатую пациентку, Анжелику Остерман, влюблен. У этой Остерман была черная меланхолия самой сильной степени, ее из петли снимали, а у нас она будто поправляться начала. Кисленькая блондиночка с этаким нюансом на лице и вышитыми кружевными платочками в сумочке, — я потому их знаю, что имела она привычку сеять эти платочки где попало. Влюблена она была в Фёрстера до того, что, думается мне, только им и дышала. Проклятый Мстислав так меня затуманил, что я всему этому поверил и сам еще распространил. Разыграл он это под видом благородного негодования. «Как же, говорит: не коллегиальный образ действий, притеснение служебного персонала, разыгрывание из себя святоши и патриарха, а внутри одно распутство и развращенность». Этаким манером он, зная, что дни его сочтены и в санаторке ему больше не служить, изволил устроить две каверзы. Но без меня, честное слово, я уж потом узнал. Написал он родителям Остерман за полной своей подписью, что-де так и так, увозите свою дочь, пока не поздно, и еще одно письмо, уже анонимкой, изволил через служащего горца профессорше адресовать. А в письме к профессорше торжественным языком излагал, будто муж ей пренагло изменяет. Слушайте ж, что вышло. Профессорша — мы звали ее меж собой Валаамовой ослицей, — получивши это письмо, вдруг заговорила, да не хуже именно библейской ослицы. Пришли мы с Мстиславом пить чай к ней, как обыкновенно, а самого Фёрстера не было дома, Варвара Ильинишна выслала дочь из комнаты, — Марья Карловна была тогда еще девочкой, — подошла к Мстиславу моему и возвращает ему письмо. «Вы, говорит, подлый человек и высоких вещей не понимаете, а потому я вам ничего объяснять не буду. Но чтоб больше духу вашего в этом доме не было!» Прогнавши Мстислава, она меня удержала у себя, посадила и начала говорить — об чем бы вы думали? Не о себе или Карле Францевиче — о вашем покорном слуге. Да так сердечно, по-матерински, что ли, — не берусь даже словами передать. Суть дела была, что в молодые годы складывается отношенье к женщине, и беда, коль в молодости это отношенье неуважительное, не серьезное, заранее сделанное в голове. С таким расположеньем нельзя идти в доктора, да еще в невропатологи. В больнице, говорит, где людей лечат, — как на поле военных действий, должно быть на первом месте чувство товарищества, а заведется личное, свои мелкие интересы, сплетни, подозренья, наушничество — такую больницу хоть закрывай. И только одно у нее вырвалось насчет Карла Францевича — как ему нужна здоровая обстановка и как иногда он домой приходит, весь взвинченный, изнервничавшийся, и последнее дело было бы, если б он дома не нашел отдыха. Все это она простыми, обыкновенными словами сказала, без философии, а я сижу перед ней весь красный, стыжусь за себя. И знаете, о чем думаю? Вот, думаю, семья, воздух семьи, материнское, родительское начало — здравый смысл и такое бескорыстие в отношениях, что сразу признаешь старшинство, не по возрасту, а по духу старшинство, — понимаете? Пришел домой убежденный — профессорша-то у нас совсем не овна. И наверное Карл Францевич счастлив в своей семейной жизни…

3

Атеистом.