Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 60



— Значит, и Марья Карловна едет, — сказал я, делая вид, что поглощен супом.

— Едет. У родных будет, там у нее бабка и дядя семейный. Уж и представить себе не могу, как она удивится на столичные чудеса. Ты, Маруша, там с открытым ртом ходить будешь. А уж про театры, про музыку я и не говорю. Каких артистов там услышишь! Смотри, мне каждый день пиши.

Варвара Ильинишна делала вид, будто чрезвычайно рада отъезду Маро. Она с жаром расхваливала чудеса, которых вот уже двадцать пять лет не видела и не вспоминала. Она даже придавала тону своему оттенок добродушной зависти. А уголки рта у нее все-таки дергались, и я прекрасно видел, как она подносила к губам все одну и ту же ложку супа и тихонько опускала ее назад, в тарелку. Видела это и Маро. Вдруг она встала с места, подошла к матери и поцеловала ее в седую голову.

— Мамочка, я тебе буду все подробно описывать. Ты не думай, я… я очень рада, что еду.

После такого изъявления взаимной радости Варвара Ильинишна не отважилась больше говорить, а прибегла к носовому платку. Но Маро вышла как будто из своего безучастия. С долгим вниманием глядела она на мать, потом перевела глаза на меня и улыбнулась. Улыбка была успокаивающая; она говорила: «Что вы огорчаетесь? Или вы думаете, что я принимаю решения, не рассчитав своих сил?»

Ее лицо опять выглядело постаревшим; над правою бровью от напряженного раздумья вздулся холмик. Такою она внушала мне странное чувство, похожее на почтительность; я казался себе мальчишкой перед осознанной женскою силою, какая глядела из ее спокойных глаз. Не возлюбленной, а матерью хотелось бы мне иметь ее. И к чувству этому примешивалась новая боль: боль от сознания недоступности, невозможности ее для меня, все равно — какою, все равно — когда. Но сегодня я боролся с болью. Мне нужно было видеть Маро, быть с ней, запомнить ее, насладиться ее близостью несмотря ни на что. Старинные стенные часы показывали два. До прихода Фёрстера мне оставался только час. Или — если угодно — целый час! Обед был кончен. Варвара Ильинишна легла отдохнуть, Маро хотела остаться одна. Но я все-таки не ушел и примостился в кресле, вынул для большей прочности своего пребывания портсигар и спички.

И она отгадала, должно быть, что делается во мне. Утром сердце ее было еще в том окаменении боли, когда хочется причинить ее другому, в такую минуту кошек Пашек бросают за шиворот на пол. Но сейчас боль перешла в другую, высшую стадию, когда с высоты ее озираешься вокруг, жалеешь жалеющих тебя и с холодною строгостью сознаешь свое безжелание как свою свободу. В такие минуты кошку Пашку оставляют на месте, глядят на нее углубленным взглядом донесшего свой крест человека и, может быть, гладят ее. И кошкою Пашкою на этот раз суждено было быть мне.

Маро пододвинула мне пепельницу, достала коробку шоколада и положила ее на стол. Села сама возле, опершись подбородком на скрещенные пальцы, и стала глядеть в окно, откуда врывались голубизна и глубина неба и золото уходящего солнца. Она даже заговорила первая, все не отводя взгляда от неба:

— Па меня беспокоит. Вы заметили, Сергей Иванович, какой он нынче странный?

— Он мне показался веселым.

— Ну да, но как-то особенно. Весь день он говорит, ко всем обращается, все хочет привести в порядок, даже с нашей Дунькой беседовал, обещал про ее жениха-солдата все разузнать, номер его полка взял. Па никогда так не суетился. Мне почему-то тревожно на сердце.

Странно, и я испытывал ту же тревогу от необычайной сегодняшней активности Фёрстера. Но ей об этом я ничего не сказал.

— Милая Маро, это он перед отъездом, а может быть, и Мстислав на него повлиял. Он теперь в настроении борца.

— Может быть, — задумчиво ответила Маро. — Но все-таки это на него не похоже. Знаете, я на самом деле рада, что еду с ним. Отпустить его одного в таком состоянии было бы несчастьем. И мы с мамой с ума бы тут сошли от беспокойства.

— А вы мне напишете оттуда о нем? — спросил я, опустив голову.

— Хорошо. Но вы и так все будете знать от мамы. Вы теперь сидите с ней все вечера. Она, бедняжка, никогда одна не оставалась. И с Цезарем вы тоже гуляйте.



— Все буду делать, — ответил я торжественно, точно давал ей клятву. Какой в самом деле я мальчишка еще! По биению своего сердца я знал о ходе минут. Часы отбивали их более спокойно и более безжалостно. Из драгоценного часа прошли четверть часа, потом новые четверть часа. Мне вспомнилось, как я в раннем детстве говорил себе: вот наступит новое лето, и я буду вспоминать, как прошлым летом был отделен от этого лета целым годом, а теперь уже в нем; так я говорил сперва о лете, потом о классе, потом об окончании университета. Теперь я сидел и думал: завтра Маро уже тут не будет, и я стану завидовать этой минуте. А минута протекает, ее не соберешь, не наполнишь и не удержишь, и в воспоминании, быть может, она будет цельнее и жизненнее, чем сейчас.

— Кушайте шоколад, Сергей Иванович, и не сидите понурившись, — сказала Маро утешающим тоном. Она опустила пальцы в коробку и нашла там свой любимый пакетик «без начинки»; вытащила его, но тут нечаянно встретила мой взгляд. Переменив направление, тонкие пальчики положили шоколадку на стол, прямо перед моим носом, и Маро снова прибавила:

— Кушайте!

Мне хотелось плакать. Я взял шоколадку и нагнул к ней губы — не для еды. Я был глуп и эгоистичен в эту минуту. Возле меня сидела девушка, пережившая самую сильную муку, на какую способно женское сердце, и пережившая ее добровольно. А я не мог справиться с мгновенной вспышкой своего горя и вел себя как ребенок. Еще раз она дала мне урок, и доброта ее тихонько указала мне, до чего я еще не дорос и куда надлежит мне расти. Она поглядела мне в глаза своим спокойным измученным взглядом и произнесла:

— Милый Сергей Иванович, никто не может дать — чего он не может дать, правда? Иначе я всем сердцем дала бы вам счастье, которого судьба не дала мне самой. Но еще слово-ложь возможно, а дело-ложь совсем невозможная вещь, и вы сами чувствуете это.

Я закрыл лицо руками и сидел неподвижно в своем кресле.

— Не мне вас сейчас утешать, голубчик. Но я вам скажу, как у меня самой на душе. Очень больно, это правда. Но когда закрываю глаза, говорю себе: кто же мне мешает любить? Если не бояться боли, то ведь все осталось как есть: и тот, кого мы любим, и наше сердце, которое любит. Только любовь ищет себе другую форму. Сейчас еще очень больно… Иной раз охоты нет нести, но будет легче, и я вижу, что мир углубился, что глубже хочется войти в него, внимательней быть, ко всем внимательней, к родным, к чужим, идти осторожней, чтоб никого не раздавить. Вот так будет и с вами.

Она коснулась рукой моих рук и разняла их. Я взглянул на нее сквозь слезы. Так дорога она мне была и слова ее в эту минуту, что я не мог говорить, не мог ей сказать «да» и не хотел поцеловать лежавшие передо мной пальцы. Я только чувствовал всем сердцем это «да». И правда, кто же мешает мне любить! Ведь она есть, и она есть, если даже уедет, и она есть — если даже умрет. Сквозь острую боль странный восторг расширил мне сердце.

Стукнула дверь. Драгоценный час истек! А я и позабыл считать его. Пришла покрасневшая от лежания Варвара Ильинишна, протерла глаза, поправила съехавшую со стола скатерть. Надо было готовить кофе. Она открыла шкаф и стала вынимать из него маленькие чашки.

— Сейчас Карл Францевич… да уж он тут, легок на помине! — радостно воскликнула она навстречу входившему мужу.

В столовую вошел Фёрстер. Он держал в руке шляпу и казался каким-то странным. Светлая и небывало рассеянная улыбка блуждала у него по лицу. Он обвел нас взглядом, дошел до середины комнаты.

— Погода-то, погода какая для нашего отъезда! — проговорил он медленно. И вдруг как-то качнулся назад, сел в кресло и, смертельно побледнев, откинулся на его спинку. Шляпа вывалилась у него из рук, а руку он судорожно прижал к сердцу. На лице у него осталась светлая улыбка.

Глава двадцать шестая

ГДЕ РАССКАЗЧИК КЛАДЕТ ПЕРО

Фёрстер не уехал в Питер. Он уезжал туда, откуда никто не возвращается. Его перенесли на диван тут же, в столовой. Ночью он пришел в себя, как будто оправился, и несколько минут мы надеялись, что и этот припадок он перенесет, как прежние. Но сердечная деятельность у него слабела. Мы поддерживали ее всеми средствами и так дотянули до рассвета. Однако сознание его не покидало. В семь часов утра он сам выслушал свой пульс, улыбнулся, попросил поднять шторы и потушить электричество. Солнце только начинало выходить из-за гор, и над хребтами их, в чистом зеленоватом воздухе, виднелись лучи, словно острия спрятанной короны.