Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 25

— Неужели вся наша идеология изжита?

— Загляните в себя. Я это предвидел еще в четырнадцатом году, за неделю до объявления войны. Мы были поголовными неврастениками. Если бы нам предложили еще сто лет жизни, что бы мы стали делать? Уверяю вас, мы занялись бы классификацией прошлого. Мой лакей зовет это приведением в порядок письменного стола. Все не только сказано, прочувствовано, изжито, но и пересказано другими, переведено на все языки. Заметили вы, что наше поколение уже ничего не может завещать младшему? Ничего! Между нами пропасть. Мы слишком рафинированы для них, слишком. Они начинают сначала.

— И вы думаете, что большевики…

— Они замечательны тем, что это не только политическая партия. Будь они только политической партией, я бы поместил их внутри круга, а не снаружи. Но эти люди принесли с собой мировоззрительную систему, и вот в этом их сила и преимущество. Я не могу разобраться в этом мировоззрении. Оно для меня дико, топорно, невероятно ограничено. Однако же, милая, вспомните, чем казалось христианство образованному эллину в начале нашей эры. Мог ли он предвидеть те комплексы тончайших идей, ту атмосферу великой нежности, тот оплодотворяющий фермент для искусства, этики, права, которые выявлялись из христианского мировоззрения в течение веков. Не казалось ли оно ему в высшей степени грубым, примитивным, однобоким, даже циничным? Вот и нельзя судить на нашем месте. Будем же мудро молчаливыми.

— Но вы не можете сравнивать их с христианством. Ведь они же борются со всякой религией и провозглашают материализм и безверие.

— Мой друг, всякая политическая партия оставила бы религию в покое. Только новая религия идет войной на старую. Что заложено в кличках? Слово — это лишь запертая на замок дверь. Сущность не в замке и даже не в двери, а в том, куда мы входим через эту дверь. Так бывает и со всяким новым словом, провозглашающим себя самого. Как раз в их борьбе с религией я и усматриваю плодотворное доказательство моей мысли. Кто бы ни были они, я их приветствую. Я приветствую их потому, что они принесли с собой новую систему идей и, значит, новую организацию наших стареньких, заштопанных земных ценностей. А это обещает нам вторую молодость и еще несколько веков жизни старухе земле.

— Но они убьют вас.

Старик взглянул на меня большими незрячими глазами.

— О! Именно потому я приветствую их. Да, они убьют меня, чтоб жить вместо меня.

Он встал, оперся на палку и улыбнулся большой, бледной улыбкой царедворца.

— Приходите посмотреть на мою Нетти. Я не знаю ни одной женской головки, которая могла бы поспорить в прелести с головкой черепахи. Я не знаю более кротких, более грустных, более выразительных глаз. Странно, что ни одному художнику это не приходило в голову.

Мы расстались, а на следующее утро приехал курьер от мужа со следующим лаконическим письмом:





«Aline, уложите все вещи и ждите меня. Я еду в Европу и беру вас с собой. Я сохраню за границей пост и оклад министра. Целую тысячу раз. Будьте осторожны, никому не говорите о моем приезде».

Ужас охватил меня при одной мысли опять возвращаться в Европу, опять вести страшную, бездомную жизнь срезанного и лишенного корней растения. Всей силой оставшегося во мне инстинкта я цеплялась даже за эту неуютную осеннюю землю маленького приморского городка, я не хотела никуда уезжать и со страшным, удивительным упорством воспротивилась вам, когда вы, Вилли, наконец появились у меня в каком-то диковинном мундире, с бегающими глазами и с отвратительной улыбкой. Так отчаянно хотела я, чтоб вы уехали один, и странно, вы не очень настаивали. Вы проявили на словах необыкновенную заботливость, но вы уехали, захватив с собой не только портфель министра, а и, по рассеянности, мои брильянты. Прощаясь, вы забыли передать мне деньги и, опять по рассеянности, даже не упомянули о них. Вашу последующую жизнь я могу представить себе довольно реально благодаря сведениям других жен о своих мужьях. Вы, должно быть, все еще министр, а может быть, и член придворного общества какого-нибудь из претендентов на российский престол. Вы заседаете, слушаете доклады, ездите на деловые свидания. Вы рассказываете в интимной беседе с женщинами, как большевики замучили и отравили вашу жену, похоронив ее труп в братской могиле. Вы собираете подписи под обращением к Вильсону, Нансену, Пуанкаре, Ллойд-Джорджу с мольбою не оказывать помощи голодающему русскому народу, для которого лучше умереть святым, чем спастись при большевиках. Вы стоите в прихожей различных министров финансов, ходатайствуя о кредитах. Вы купили себе недвижимость. И вы шли за своим веком, подражая ему в любви к модным словечкам; вы куковали без передышки: «Интер-интер-интер-венция»… Поправьте, в чем я ошиблась!

Но зато вы сами, Вилли, вряд ли можете вы представить себе то, что пережила за эти годы я. За вычетом вывороченного позвоночника, срезанных грудей, сиденья в Чеке и похорон в братской могиле, которым вы, к сожалению, сами не верите, чему доказательством ваш упорный отказ дать мне развод, — за исключением всего этого, что можете вы представить себе о моем существовании? Эти записки идут вам навстречу. Не утруждайте ваш государственный лобик, я сама расскажу вам все по порядку.

Вслед за вашим отъездом уехали, даже не успев предупредить их, и мужья моих трех соседок. Мы остались почти без денег. Я была одинока, но у них были дети, у двух по одному, у третьей двое. Теплая южная осень сменилась дождями, сыростью, норд-остом. Прислуга ушла, наговорив нам дерзостей и потребовав на прощанье за три месяца вперед. В газетах стали печатать приказы: в одном объявляли мобилизацию, в другом вешали дезертиров, в третьем эвакуировали. Из Новороссийска отошел последний пароход вместе с Врангелем. Очевидцы рассказывали, что офицеры штыками разгоняли публику, стремившуюся попасть на пароход, и шпалерой стояли по дороге на пристань, покуда перетаскивались ящики, ящики, ящики с золотом, серебром, драгоценностями, старинными вещами. А потом и газеты перестали выходить.

Наш маленький курорт, как вам известно, возник из бывшей колонии каторжан. Туземцы — потомки уголовных — полуказаки, полурусские, знавшие до сих пор лишь выгоду от курортников, носивших им золотые яички, решили поступить, как дед и баба из сказки: чем ждать каждый день по яичку, не лучше ли зарезать курицу и выпотрошить у нее из живота сразу все яйца.

Электричество прекратилось, воду перестали развозить, в лавках исчез хлеб. Три дня до прихода красных туземцы резали кур. Я знала, что мой старик камергер остался один-одинешенек, так как лакей и кухарка ушли от него в первые же беспокойные дни. Но я боялась пойти к нему. Мы сидели, четыре женщины с четырьмя детьми, в огромной пустой даче, темной и нетопленой, без капли воды, без крошинки хлеба. Для детей оставалось еще печенье «альбертики», которым мы скупо кормили их три дня. Ночью раздался страшный стук в ворота. Дети заплакали. Мы зажали им рты. Стук повторился, стал грозным, перешел в удары топора по дереву. Наши ворота разлетелись. Я подошла к тоненькой дачной двери и спросила:

— Кто стучит? У нас дети спят.

— Открой, пока не взломали!

Я открыла дверь похолодевшими руками. Я не могла говорить от страшного трепета, — у меня трепетало сердце, губы, артерии. В совершенной темноте к нам ворвалось несколько бандитов. Один из них нащелкал зажигалку и все время держал ее, заменяя новой, когда она догорала. У него было безусое и безносое, искаженное сифилисом лицо. Оно показалось страшным детям, закричавшим в диком ужасе. На них прикрикнули. Начался разгром.

Обручальные кольца, кресты, брошки были сняты с нас, часики сорваны. Были перерыты сундуки, разбросаны белье и платье. Грабеж велся с лихорадочной поспешностью. Спрашивали вино и золото, оглядываясь на двери, прислушивались к выстрелам. Дети спасли нам тело. Они мешали, кричали, взвинчивали нервы, путались под ногами. Нас не тронули.

Когда они ушли, мы остались одни среди ночи в разграбленной даче, со взломанными воротами. Грабеж мог повториться. Мы взяли поэтому детей и ушли из дачи, оставив ее на произвол судьбы. За нею был небольшой сарайчик для коз, с сеновалом на чердаке. Мы залезли на сеновал и зарылись в сено. Мать двух девочек, самая старшая из нас, была больна пороком сердца. К утру с ней сделался сильный сердечный припадок. Я вспомнила, что у камергера всегда были под рукой ландышевые капли и дигален. Пришлось побороть страх и выбежать на улицу. Занималось утро. Над морем стояла горизонтальная алая полоска, предвещавшая ветер. Улицы были совершенно пусты, дачи закрыты и безмолвны. Я свернула на бульварчик, где в оливковой роще, почти у самого моря, находилась дача камергера. Здесь я заметила некоторое оживленье. Две женщины-гречанки стояли у калитки и неистово ругались. Я подошла. Обе тотчас же сунули что-то под передник, оглядели меня и молча разошлись в разные стороны, не отвечая на мои вопросы.