Страница 1 из 2
Мариэтта Шагинян
О собаке, не узнавшей хозяина
I
В армянском селе Ошакан живут садоводы. Зайдите в жилье: от темноты вы сперва ослепнете, потом увидите бледную струю света, текущую из дыры на потолке. Дыра служит входом и выходом, — входом для света, выходом для дыма. На земляном полу вас обступят дети с красными глазами, хилые от лихорадки. Но если вы захотите по русской привычке дать им «на пряник», вы прогадаете. Хозяин земляного жилья мог бы скупить все пряники на сто верст в окружности. А вот и он сам.
Черный, как жук, человек с висячим носом подходит, не торопясь. В руке у него тесемка, — подобрал на улице. Пригодится для виноградника, подвязать лозу. Ноги обмотаны тряпками, самодельные сандалии из буйволовой кожи с продетыми в дырочки ремешками. Рубаха грязная от пота. На голове мохнатая шапка — несмотря на шестьдесят градусов жары. Старик знает себе цену. Это о нем предсельсовета на вопрос приезжего из центра товарища: «А какие у вас отношения со старым бытом», — хвастливо ответил:
— Отношения у нас со старым бытом очень хорошие.
Старик не удостаивает открыть рот. Он знает, что хозяйка выскочит сама, как только услышит его шаги. Если он стар в сорок пять лет и кожа его походит на змеиную по множеству пятен и точек, то жена, показавшаяся в дверях, кажется его бабушкой. Голова ее туго обмотана; от уха к уху, закрывая рот и подбородок, повязан белый платок — знак молчания, обязательного для замужней женщины. Не говоря ни слова, она собирает обед. Из кладовой, где лежат горы приготовленного впрок лаваша (длинного, как лепешка, тонкого, как бумага, хлеба), берутся два первых высохших листа, окропляются водой из ведра для мягкости, складываются вчетверо и кладутся на стол. Кроме хлеба — миска с белым прохладным супом, «спасом», изготовленным из молочной сыворотки. Таков обед человека, получающего тысячный доход.
II
Хотя у соседа и у соседа соседа есть такие же десятины под виноградом, обнесенные каменными стенами, а кроме лоз, в них желтеют абрикосы, синеют сливы, лопаются и умирают от собственного аромата ренклоды, алеют фиги, но дети соседа и соседа соседа предпочитают те же самые плоды, сорванные с чужого дерева.
Много значит поэтому в хозяйстве садовода собака. Собачьи роды здесь имеют свои неписаные родословные. Овчарки покупаются у пастухов, знающих главное искусство, — как «назлить» собаку. Чем щенок злее, тем он ценнее. Есть особая порода круглоголовых овчарок, — они вырастают тощими, поджарыми, росту среднего, хвост палкой, а морда круглая, огромная, львиная, с прищуренными в бахроме глазами, и такая цапастая, что от нее не спасет никакая дубина. Пешеходы по армянским лугам и кочевьям запасаются револьверами не от бандитов — от овчарок. Встретиться с такой один на одни — значит быть растерзанным. А убьешь ее, и долго потом убийцу будет преследовать судорожный рев пастуха над мохнатой грудой, вывалившей мертвый язык в песок: убитому псу цены нет, не то что какому-нибудь барану.
Когда нашему садоводу понадобилась собака, он уехал к куму на дальний яйлак (кочевье) и привез оттуда щенка. Его молчаливая жена и та улыбнулась. Щенок походил на двигатель дизеля: в нем ни на секунду не прекращалась внутренняя работа, от которой его тяжелые лапы, мясистый хвост, складки на брюхе беспрерывно трепетали судорожным трепетом. Иначе сказать, щенок не переставал рычать. Кум на яйлаке был хорошим пастухом и так здорово назлил собаку, что зарядка действовала, как у хороших часов, заводящихся раз в месяц.
Соседи приходили любоваться на щенка, одобрительно крякали и непременно накладывали на него руки: действует ли? Р-рр, — рычал круглоголовый. Дети трогали его с хвоста, со спины, незаметно; однако же и спина и хвост были полны такого же рыка.
Собаку назвали Тулаж. Она стала расти.
По обычаю, пищу и питье ей давала только хозяйка. На ночь с цепи ее спускали только хозяин или хозяйский сын. Весь день она сидела на цепи, глядя на свои лапы. Каждый приходящий был новой дозой ненависти, — Тулаж начинал трястись от рычанья. Но шершавый язык лизал хозяйкины руки, а хозяйский кнут или его буйволовая сандалия были божеством, перед которым пес покорно валился на спину, визжал от блаженства, колотил хвостом землю и двигал бедрами не хуже негритянской танцовщицы. Через три года во всем Ошакане не было собаки преданнее Тулажа. Садовод и его жена спали спокойно. Фиги падали на землю и гнили, истекая сладостью, их никто не крал. Абрикосы желтели и сморщивались, помидоры трескались от полнокровия, длинные огурцы становились вялыми, как тряпочки, персики таяли, — весь избыток мог уйти испарениями, сладостью, пряностью в воздух и в землю, — никто не решился бы его украсть.
III
Летом садовод и его жена перебрались от мошек на крышу верхнего жилья, упиравшуюся в скалы. К ней вела лестница с перекладинами, как у нас делают на сеновале. Однажды ночью, при полной луне, в духоте, которая и сейчас не стала легче, хозяин заворочался на постели, встал и полез с лестницы. По старой привычке с ним вместе проснулась и жена. Лежа на спине и глядя в сверкающее лунное небо, она зевнула. Луна казалась горячей, точь-в-точь как электрическая лампочка, когда она нагревается. Из сада не доносилось ни шороха. Старик что-то замешкался.
Как вдруг в этой тишине раздался такой дикий вопль, что женщина кубарем скатилась с постели и принялась неистово крестить себе рот. Крик шел снизу, прерывался спазмами, выскакивал из чьей-то глотки, словно брызги из пульверизатора от прерывистого нажима рукой.
— Спасите! Жена!
Тут только армянка узнала голос мужа. Она испустила крик и, поминая всех святых, полезла с лестницы. В саду водились змеи. Гюрза — самая страшная змея Армении — выползала по ночам. Первая ее мысль была, что муж кричит от укуса гюрзы, от которого нет спасенья. Перемахнув с лестницы в траву, она кинулась в ту сторону, откуда шел крик, и увидела мужа. Он стоял, растопырив руки и закинув голову. На животе его сидел зверь. Зверь вцепился ему прямо в нутро и рвал его, упираясь огромными мохнатыми лапами в землю.
— Тулаж! — крикнула армянка пронзительным голосом, подняла с земли камень и с размаху заколотила зверя по голове.
Собака дрогнула, оторвалась от жертвы, оглянулась. Садовод со стоном побрел к жене. Рубаха его была разодрана в клочья и окровавлена. Между тем пес, сделав два шага в сторону, внезапно вернулся, поднял оскаленную морду, принюхался, и шерсть начала вставать на нем дыбом от хвоста до головы. Он только теперь узнал хозяина.
— Понимаешь, — рассказывал армянин жене, когда они улеглись снова, — сошел вниз за нуждой, иду, не спешу, вдруг эта проклятая, вот уж собака, сукина дочь, — как подпрыгнет прямо на меня. Не подоспей ты, в клочья бы изодрала.
Он не мог успокоиться до утра, а внизу лежал Тулаж, привязанный к будке, и, положив голову на лапы, глядел, не мигая, прямо перед собой.
IV
— Что же было дальше? — спросила я у хозяина Тулажа, рассказывавшего это действительное происшествие за бутылкой молодого вина, маджар, на веселой армянской свадьбе.
— Дальше — пустяки были, — ответил армянин, — если желаешь, слушай. Утром вся деревня узнала, что нашлась собака, не учуявшая хозяина. Народ повалил. Все приходили и глядели на него. А он лежит, и морда в лапы. Портить пса мне расчета не было, за него не гроши заплачены. Налил ему, как обыкновенно, воды, колотить не стал, позвал, конечно, ветеринара, не от бешенства ли. Ветеринар слюну забрал, пса долго смотрел, щупал, тыкал, глаза выворачивал, никакой, говорит, болезни, здоров ваш Тулаж. Письменную бумажку выдал, что свободен от бешенства. Но только собака ни до воды, ни до еды. Семь дней провалялась, на восьмой подохла. Денег на леченье не пожалел, только напрасно. Ветеринар головой качал и руками водил: ничего, говорит, не в моей власти, за визит, если желаете, могу взять, но от результата отказываюсь.