Страница 23 из 60
— Юлия!
Тотчас судорога взметнула ее тело. Юлия открыла глаза, точно пробужденная моим голосом. Я помог ей подняться с лежанки, нервно проговорив:
— Пойдем скорее отсюда.
Старик–сторож, одетый по–зимнему, в зипуне и ушанке, запер за нами ворота.
Она всю дорогу молчала, в ее глазах, которые, быть может, только и выражали истинное состояние ее души, застыло то непередаваемое выражение, которое бывает у тех, кому вдруг открывается тайна собственной судьбы. Чье вещее пророчество слышала она в то мгновенье безмолвия, уйдя от меня?
Ввечеру того же дня почудилось, будто в комнате за стеной, что обыкновенно пустовала, кто–то кашлянул. Я застыл у стола с трубкой в руке, боясь шевельнуться. Я намеревался до того сесть за стол, закурить и, по своей гибельной привычке, поразмыслить на какую–нибудь отвлеченную тему, к примеру, зачем я живу? Но приглушенные покашливание за стеной напугало и остановило меня. Наконец я решился сесть и прождал так всю ночь, напряженно вслушиваясь.
Рассвело. Зазвонили колокола, созывая к заутрене. Я положил голову на стол и сомкнул веки. Я уже хотел, чтобы некто подкрался со спины и положил ладонь на мое плечо. Ладонь, которую не сбросишь, от которой уже не освободишься. Насилу удалось встать, собрать бумаги в саквояж и отправиться в училище. Я различал лица смутно, будто в пелене, и вдруг резанула внезапная, точно взмах клинка, догадка — я становлюсь не человеком! Я нахожу себя лишним среди людей! Причем, я не жаждал обратного, я думал не о том, как участвовать в жизни, а о том, как быть вне ее. Я ощущал всеми фибрами души дыхание иного мира. Но я боялся его. Вероятно, он был враждебен мне, но разве не менее враждебным являлся и тот мир, в котором я ныне пребывал?
После занятий Сумский насилу уговорил меня отправиться на прогулку в лес, что тянулся по приземистым взгоркам за заречной окраиной города.
В ожидании нас угрюмого вида кучер в армяке чистил сиденья коляски. Мы сели, я положил саквояж на колени, и коляска, ведомая приземистым жеребцом, тронулась. Следом покатил экипаж с неотлучными сестрами Петра Валерьяновича.
Проехали мимо лавок, в которых продавали селедку, ситец, хлеб, табак. Мне запомнилось безлюдье на обычно оживленных торговых местах, миновали кузню — и там стояла тишина, не дышали мехи, не гремело железо, пересекли полотно железной дороги. Мое ухо не уловило паровозного гудка, и только из раскрытого окна почтово–телеграфной станции доносилось дробное постукивание ключа телеграфистки.
— Куда мы направляемся, Петр Валерьянович? — спросил я Сумского.
— Покажу вам, милостивый сударь, одно весьма романтическое и живописное местечко, охотно отозвался Сумский и вдруг разразился неуместным смехом.
Место в самом деле оказалось живописным — сосновая рощица за буераками, небыстрая мелкая речушка с полчищами жаб, гревшихся на солнце по обеим ее берегам, а внизу заброшенная мельница с постройками. Сумский уверенно взял меня за руку и повел, приказав кучеру ждать. Сестры остались на дороге.
К мельнице вел широкий, густо заросший злаками проселок, тянувшийся с окраины далекого поля. Пронзительно прозрачное небо смыкалось с космосом. Я не гадал о том, почему старик доцент вздумал позвать меня — верно, тому имелась причина, но меня раздражали идиотские смешки, которые все чаще сотрясали его хилую грудь по мере того, как мы приближались к высокой деревянной лестнице, круто возносившейся к дверям мельницы. Речные воды омывали недвижимое, обнесенное тиной и водорослями, мельничное колесо, а поблизости в точности такое, но уменьшенное в десятки раз и сплетенное из ивовых прутьев, колесо с жестяными лопастями и скрынями, двигалось, жило, вращалось, с бездумной покорностью возносило в скрынях воду, чтобы выплеснуть ее на покатый железный лист, по которому вода скатывалась в глиняный желоб и далее в рукотворный пруд. Когда мы вошли в мельницу, в глаза бросились два гигантских истертых гранитных жернова, лежавших плашмя один на одном. В рассеянном свете под сводами крыши шмыгали мелкие птахи. Сумский вновь не удержался от смешка.
— Что вас так смешит, Петр Валерьянович?
— Адская машина, некогда могущая перемолоть любого, и вот теперь она повержена, — проговорил доцент, с необычайной веселостью показывая на жернова, — но дух, все сокрушающий дух этой мельницы все еще жив, да–с! закончил он с внезапной печалью.
— Но ныне слеп, — предположил я.
— Вздор! Дух неусыпно бдит за живущими, — мельком заметил доцент, прошел дюжину шагов и вдруг застонал протяжно, опустился на земляной пол.
— Что с вами, Петр Валерьянович?! — бросился я.
Доцент, весь в пыли, извивался как червяк, наколотый на иглу. На его губах выступила пена, взор обезумел; весь он содрогался, корчился, пальцы скребли землю. Я опрокинул на него ведро воды, и тут услыхал жуткий скрип. Я невольно застыл, затем настороженно обернулся: земля задрожала под ногами. Я ощутил чудовищное усилие, посылаемое извне некой неведомой силой. Вся мельница мелко затряслась, порыв ветра распахнул окно, и вновь адский скрежет запал мне в уши.
Мельница оживала. Я выбежал на берег и увидел, пытаясь унять сумятицу мыслей, как высоченное дубовое колесо, казалось бы, навеки всосанное в ил, величественно проворачивается, сбрасывая со шлиц ошметки тины. За спиной застучали механизмы, задвигались дробильные камни. Ничего не понимая, я опять очутился под сводами, суетливо заозирался, ошеломленно узрел вокруг сотни мертвенно–бледных, истерзанных страданием лиц, выпростанные в отчаянии руки, разъятые в муке рты. «Откуда вы?!» — страшно закричал я, повергся на колени и склонил голову… Толпа подбирается все ближе, меня обступают со всех сторон, чьи–то прикосновения похолодили кожу лопаток, и зловонное дыхание принудило меня содрогнуться. Вот–вот огромная глыба неминуемо обрушится, сомнет меня в нечто, и я все покорней пригибаюсь к земле, к той земле, которая еще никого не отвергала… В какой–то миг я отважился поднять голову, и явственно запечатлелась в памяти сатанинская фигура в проеме двери, раскинувшая крестом руки в черных, по локоть, перчатках. Тут как бы затмение нашло на меня, я закричал еще пуще, во всю мощь, точно в надежде отогнать безгласых уродцев, судорожно тряхнул головой, поспешно вскарабкался по лестнице, отбрыкиваясь ногами от молчаливых упорных преследователей, сорвался и рухнул вниз, оземь… Очнулся мокрый, в луже, открыл глаза. Надо мной участливо склонился Сумский.
— Ну ладно, батенька, мой припадок — следствие давешней контузии умиротворенно улыбнулся доцент, — а вот вас–то что, милостивый государь, заставило вскарабкаться по этой лестнице? Никак леший попутал?
— А пейзаж вправду живописный, — виновато отозвался я, поднявшись. Вот взбрело мне в голову поглядеть окрест из того окна под стрехой, да не удержался.
— Да–с, места здесь чудовищно красивые, — благодушно согласился Сумский. — Однако прежде не думал, что вы, Павел Дмитриевич, столь легко войдете в раж при виде здешних красот! Ну да ничего, вы человек молодой, азартный.
Я что–то вяло пробормотал в ответ. Мой мозг был затуманен, а язык блуждал в падежах речи. Едва въехав в город, я простился с попутчиками и прямиком наладился в ближайший кабак, где напился вдрызг.
__________
Вечерами я упорно размышлял о смерти Леонтия. К слову, в газетах публиковалось множество версий гибели гувернера, но все они были бесконечно, как мне представлялось, далеки от истинной — пустой мешок, как молвится, не заставишь стоять. Свою связь, пусть опосредованную, с гибелью Леонтия, я остро чувствовал. Каждый из нас по своей воле неминуемо идет к собственному распятию. Мнилось мне, что у нас с гувернером распятие одно на двоих.
Я пренебрегал жизнью и с тем большим равнодушием смотрел на смерть. Я со сладострастным презрением относился к самому себе, — никчемному, малодушному, непутевому, скверному, носящемуся по жизни (большей частью в мыслях) как ошпаренный таракан, но верилось, что моя смерть станет особой, откроет дорогу туда, куда я уже ступал короткими мгновеньями, оставляя частицу измотанной души.