Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 29

10 марта 1942 годаПолулежу на левом боку, потрескивают берёзовые поленья в костре, разбрасывая во все стороны короткие огненные искры. Костер не погасает ни днём, ни ночью. Шалаш низкий-низкий, как и другие кругом. Встать на колени, не подперев головой ветки, можно только у костра в центральной части шалаша. Большая площадь не используется, и не только потому, что по краям низко: холодно там очень! Достаточно полежать совсем недолго, чтобы бок и спина промёрзли. Четверо или пятеро уже наполняют наш шалаш, да ещё залезаем наполовину друг на друга. При этом образуется удобный первый ряд и «места неудобные», как в театре, — на ярусах или бельэтаже. До чего же насыщенны эти дни событиями!.. Впрочем, представляется мне, что большинство этого не замечает. Так же, как равнодушны к красоте окружающей природы, как не чувствуют многих замечательных движений рядом находящегося человеческого сердца. Мысли, наполняющие каждого и с большим постоянством, — в первую очередь о еде. Потом о сне, об отдыхе — скоро ли отведут в тыл, на переформирование? Как туго натянутые струны, где-то в глубине сознания трепещет мысль о близости немцев, о неизбежности предстоящих столкновений, которые для многих окажутся роковыми. У некоторых эти мысли читаются в плохо скрываемом страхе и ужасе перед надвигающимися событиями. От них — неестественное, сильное возбуждение, плотно сжатые и слегка перекошенные рты, хмурящиеся глаза, прячущиеся в глубоких морщинах, звенящие, отрывистые фразы. Иные находят забвение в молчании и работе: пилят молодые берёзы, выбирая те, что постройнее, колют дрова, отгребают лопатами снег, чистят котелок, почерневший на огне немногих костров, любовно и умеючи поддерживают костер, выкладывая его «шалашиком» или «в клетку». Первый способ предпочитают, доводят костер из свежеспиленной берёзы до гудения, до бездымного жара, с ярко-белым пламенем в середине. Особенно искусно разводит костер Смирнов: тайга, Сибирь — его родина. Есть и такие, кто, вроде Козлова, засыпают чуть ли не ежеминутно. Есть и подавленные всем происходящим, с угрюмым, убитым видом, с высокими нотами в голосе при ответах. Рвущихся вперёд не видно. Делающих вид, что стремятся в бой, — мало (например, капитан Фокин), а вот готовых всегда подняться и идти куда прикажут, подняться неохотно, неторопливо, но с сознанием необходимости и священности своего дела, — таких много, все почти. Скрытые трусы, как старшина батареи Мамонов, или дезертиры, вроде Даньчина и Кривоногова, — это исключение, одиночки. Вчера командир дивизиона капитан Фокин решил пойти в разведку. Взял нас, офицеров дивизиона, человек десять, столько же захватил рядовых бойцов. Пошли на лыжах снежной целиной, лесом. Кто-то впереди прокладывал две параллельно идущие лыжни, вскоре они в одну слились. Я скользил где-то в середине, за мной шлёпали, не отставая, лыжи капитана. Вышли из леса на широкую просеку с наезженной зимней дорогой, с гудящими на морозе телефонными или телеграфными столбами. — Перережь провода. Оставь засаду на месте обрыва, — приказывает мне капитан. В душе возникает чувство большого недовольства этим приказанием. Ведь как залезть на столб? Каждый из нас, облечённых в многослойную одежду, напоминает бочку. По горизонтали — и то тяжело передвигаться; ещё труднее нагнуться к лыжам, поправить крепление — тут семь раз вспотеешь! Как же на столб лезть, и чем провода резать? Впрочем, это только мысли, мгновенно проносящиеся. Вслух произношу другое. — Не лучше ли на обратном пути это сделать? — говорю я капитану. — Давай на обратном, — соглашается он, — а засаду оставь сейчас же. Оставляю троих. Пересекли просеку. Идём дальше. Прокладывающие лыжню автоматчики неожиданно остановились. Потом развернули лыжи под прямым углом влево, прошли метров двадцать, снова остановились — рассматривают что-то. Подошел к ним я, а за мной капитан. На снегу лежит вниз лицом молодой красноармеец в солдатской шинели с тощеньким вещевым мешком, с зажатой в руке винтовкой. Перевернули его на бок, на спину. Замёрз! Не видно, чтобы был ранен. Порылись ребята в вещевом мешке, в карманах трупа, нашли красноармейскую книжку, вслух прочитал кто-то фамилию. В сумке оказался замёрзший кусок чёрного хлеба. Взяли хлеб, красноармейскую книжку, винтовку, оставили труп в лесу, пошли дальше. Странно было видеть молодое мальчишеское лицо без усов, с легким пушком на щеках, как бы уснувшего солдатика, в одном обмундировании, не тронутого ни пулей, ни осколками. Тяжело укладывалось в сознании, что это мёртвый. Может быть, в далёком тылу, в живописно раскинувшейся на холмах деревне или в чистеньком полусонном провинциальном городке с сугробами и собаками мать вспоминает, поджидая, сына?..Светит солнце. Хлопают и шуршат по снегу лыжи и палки. Идём молча. Чаще стали останавливаться: приустали. Лесу конца не видно. Капитан приказывает поворачивать обратно. Разбрелись, разворачиваясь. Кто-то по своим делам в чащу углубился. На обратном пути захватили оставленную мною засаду. Ушли, так и не порезав провода. Может быть, капитан забыл об этом? Или соображения, подобные моим, осенили его голову? Немцы на дороге не появлялись. Вернулись из «разведки» в сумерки. Вскоре пришёл Калугин, велел собрать взвод: будет читать приказ Верховного Главнокомандующего. Повыползали мои ребята из шалашей. Столпились. — Построить всех? — спросил я командира батареи. — Не надо, — говорит, — так расскажу. Приказа он не читал, а сказал, что есть приказ сверху, «Самим» подписанный, о строжайшей экономии боеприпасов. В сутки разрешается тратить не больше трёх снарядов на орудие. Боеприпасами будут помогать нам союзники, есть такая договоренность, что отмечено, говорит, в приказе. Относится приказ ко всем артиллерийским и миномётным подразделениям. Слушали сообщение о приказе молча, угрюмо. Кончил — разошлись по шалашам. Сегодня наши пушки весь день молчали. Пробрался в шалаши миномётчиков. Их батареи разместились довольно высоко на лесной горушке. В стороне от неё — шалаши миномётчиков и палатка командира и комиссара миномётного дивизиона. Зашёл к ним, познакомился. Кажется, хорошие, сердечные люди. Сидят вдвоём, помешивая в костре полешки. Разговоы о голоде, об упавшем духе бойцов, об ограничении расхода боеприпаса до трёх мин на миномёт. И кончаются разговоры всё одним и тем же безнадёжно висящим вопросом: скоро ли в тыл, на отдых и переформирование? Разговариваем хотя и сдержанно, осторожно, — ведь совсем мало знаем друг друга! — однако насколько же откровеннее и свободнее, чем там, в тылу, в Москве, в казармах, где каждый и стен-то боится, помня, что и у стен есть уши. Говорим о бессмысленности большинства наших переходов

и передвижений, о безумной трате людей, снарядов, о непродуманности и, по-видимому, отсутствии плана нашего наступления. Больше же всего разговоров о затруднениях с продовольствием, о том, как оно разворовывается в пути следования к передовой линии. И просто молча сидим, сосредоточенно глядя на огонь, грея и без того почерневшие от костров пальцы. Комиссар миномётного дивизиона (старший политрук по званию) больше всего помалкивает, печально уставясь в огонь. Командир дивизиона, лейтенант, представляется сердечнее и общительнее, поругивает командование за беспорядки на фронте довольно откровенно. Комиссар делает иногда слабые попытки монотонно противоречить. Звали меня заходить к ним. Обещал. Приду обязательно. Ходил также к командирам противотанковых орудийных расчётов. Командир первого взвода, у самой дороги в кустах расположившегося, показался мне привлекательным и симпатичным. Давал ему свой бинокль, так как воюют они даже без артиллерийских биноклей. Не снабдили!..Лошади и волокуши, замаскированные пушистым снегом, стоят среди густых молодых ёлочек. От пушек до немецкого оборонительного вала семьсот-восемьсот метров. Это самый передний край, надо всё время начеку быть! Только передовой пост батальона впереди метров на двадцать. Топчутся на снегу артиллеристы — и их пушки не стреляют. Хорошо, хоть винтовочных патронов с избытком у нас, в них нет ограничения. Да патроны от нагана — в россыпи — основательно оттягивают карманы моей шинели, проглядывающей через пожелтевший и посеревший масккостюм, местами прогоревший уже и разорванный.12 марта 1942 годаСтало известно: комиссаром нашей морской стрелковой бригады на место убитого под Хохелями Владимирова назначен батальонный комиссар Моцкин, а на место Моцкина комиссаром артдивизиона назначен Зуяков. Есть и другое известие, о котором говорят глухо, один на один, полушёпотом: комиссар бригады Владимиров был убит выстрелом в спину. Извлечённая пуля оказалась от нашей трёхлинейной винтовки.…Большое повышение получил наш комиссар! Моцкин, вероятно, предугадывал его. То-то видел я на его лице какое-то самодовольство и радость, когда он стоял на днях у походной батарейной кухни и командовал раздачей баланды. К этому занятию, я не раз подмечал, он имел большую склонность. Удивительно несимпатичная, даже, пожалуй, отталкивающая личность этот Моцкин. Мне он ничего вредного пока не сделал, однако как-то инстинктивно от него хоронишься, стараешься близко не подходить, не общаться. Перебирая в памяти события последних дней, понимаю теперь, что не случайно оказался он в числе сопровождающих полковника Смирнова — командира нашей бригады. О встрече с полковником, раз к слову пришлось, и о последствиях её стоит рассказать. Для меня это яркое, запоминающееся событие. Дело было утром, на следующий день после боя за деревню Хохели, в котором погиб батальон уральских юношей. Я шёл из Речицы на батарею по той самой дороге, на которой накануне голландский жеребец так лихо вез сначала меня, а потом немецкую кухню. Теперь этот Серый усердно трудится в нашем обозе, связывая батареи с ближайшей базой в деревне Холмы — шестьдесят километров в одном направлении. Как говорит Максимцев, ездовые не нахвалятся Серым, его трудоспособность и выносливость феноменальны. Впрочем, и ест за троих. Итак, когда я брёл, торопясь и спотыкаясь в снегу. по безлюдной лесной дороге, встретилась мне на гарцующих лошадях кавалькада — человек пятнадцать офицерского состава. В середине, на холёном трофейном красавце из-под убитого немецкого офицера, ехал полковник — командир бригады. Сзади него трусил Моцкин. «Почему он попал сюда?» — думал я тогда, глядя на Моцкина. Когда кавалькада поравнялась со мной, я, сторонясь лошадей, свернул в снежную целину и остановился. Узнав полковника, встал в положение «смирно», поскольку это было по колено в снегу возможно, повернул голову влево, руку приложил к головному убору. Внезапно полковник, с багровым лицом и выпученными глазами, повернул на меня не желавшую стоять на месте лошадь и прохрипел — Кто будешь?..Я громко и чётко отрапортовал, не отнимая руки от головного убора, назвал свою должность и фамилию. — Артиллерист? Дивизиона Фокина? Сволочи! Предатели! — задохнулся от гнева грузный полковник. — Да знаешь ли, что из-за вас, — он добавил непристойное ругательство, — весь командный состав батальона погиб под Хохелями! Растреливать вас нужно! Сейчас же расстрелять! — закричал он, вытащив наган и направляя его на меня. Один из командиров, находившийся рядом с полковником, быстро нагнулся, поддержал его руку с наганом и сказал вкрадчиво, но твёрдо — Он не виноват, товарищ полковник, он здесь совершенно ни при чём…Полковник отбросил его руку, но свою с наганом опустил и, продолжая злобно сверлить меня бессмысленным, диким взглядом, сказал — Иди немедленно в штаб бригады, доложи начальнику штаба бригады, что под Хохелями погиб весь командный состав первого батальона. — Есть доложить начальнику штаба бригады… — громко повторил я приказание и отдёрнул от головного убора руку. Кавалькада двинулась дальше, конские копыта зацокали по дороге, а я снова побрёл, с болью и грустью думая о происшедшем. Где расположен штаб бригады? Разве я знаю это?..Через полчаса я стоял рядом с командиром батареи Калугиным, с горечью рассказывал ему о своей встрече с полковником. Калугин косо смотрел на меня, моргая своими маленькими серыми глазками, жевал губами, как обычно. — Что же мне делать? Не отмените ли вы приказание командира бригады, ведь оно явно бессмысленно, а он сильно пьяный, это очевидно. Он же ехал, конечно, из штаба и со штабными. Разве можно допустить, что начальник штаба бригады не знает исхода боя под Хохелями? И где размещается штаб? — Ну нет, мне моя голова дорога, не могу отменить приказание полковника, — ответил Калугин, мотнув отрицательно головой. Лицо его было серьёзно. — Бери Умного, вон он к берёзе привязан, да и поезжай с Богом! Штаб бригады отсюда километров пятнадцать, по дороге на Холмы. Найдёшь! Возвращайся только скорее. — Как же я без седла поеду? Да и не залезть мне на него, — жаловался я окружившим меня артиллеристам, сочувствующим мне и подававшим мне Умного. — Ничего, товарищ лейтенант, не горюйте, справитесь, вот мы вам одеяльце подложим да подсадим вас. — Одного одеяла мало, давай два, — сказал кто-то. Подняли меня чуть ли не на руки, и вот я уже на Умном, на суконных красноармейских одеялах. Без седла да без стремян быстрее чем шагом ехать не решаюсь. Дорога скверная, снег рыхлый, утоптан плохо, хотя немало по нему прошло народа. Минуло всего минут пять-десять, как я в пути на этой глухой, неширокой просеке, и трагичность путешествия стала мною живо осознаваться. Одеяла стали выползать из-под меня, несмотря на то, что тащился конь медленно, шагом. Сообразив скорее, что седок исключительно неумелый, Умный стал переходить с одной стороны просеки на другую, чтобы дотянуться до замеченной им берёзовой ветки с прошлогодними листьями. На мои понуканья в этих случаях он не обращал внимания. Расстроившись от всего происшедшего, а также от мысли — какое же потребуется нам время на преодоление таким порядком пятнадцати километров из штаба, я попытался заставить Умного бежать рысью. Это долго не удавалось — слишком он был истощён. Когда же всё-таки попытался перейти на рысь, то одеяла по очереди оказались у меня в руках, на коленях, и я заёрзал на острой лошадиной хребтине. «Так ехать невозможно», — решил я и подъехал к дереву с высоким пеньком, чтобы воспользоваться ими, слезть и водрузить одеяла на место. Умный понял моё намерение, воспротивился ему и решительно пошёл один вперёд, потянув меня за уздечку, которую, конечно, я из рук не выпускал. Некоторое время мы брели рядом, оба выбиваясь из сил в рыхлом снеге, но я выбивался больше. Наконец, остановились в недоумении. Как быть? Что делать дальше? Залезть на Умного я попробовал. Нет, решительно не могу! Выход нашёлся. Вскоре показалась на просеке лошадь. В санях — один ездовый. Я завалился рядом с ним, сзади послушно шёл привязанный к саням Умный. В лесу справа показались люди, шалаши, палатки. Из одной палатки, большой зелёной, вышел ко мне высокий, с сединой, подполковник — начальник штаба. Я доложил ему то, что приказано мне было командиром бригады. — Знаю, знаю, — печально покачал головой вверх и вниз начштаба. — Полковник был очень, очень расстроен, очень переживает всё, — добавил он в ответ на высказанное мною соображение о ненужности проделанного пути для передачи известного сообщения. — Можно идти? — спросил я, видя, что больше и ему говорить нечего, чувствуя, что он всё понимает. — Да, возвращайтесь, возвращайтесь, — промолвил он, повернулся и скрылся в палатке. Однако отвлёкся я со своим рассказом, вернусь к Моцкину. Так вот почему батальонный комиссар Моцкин был тогда в свите командира бригады! Вспомнилось мне также, с какой глубокой ненавистью говорил о Моцкине мне как-то Певзнер — человек очень выдержанный, умный, интеллигентный. Он называл Моцкина большой сволочью, говорил о том, что он во всем старается придраться к нему. Поедом ест его, невзлюбил за что-то. — За что же именно? — спрашивал я. — За мои честные и прямые высказывания на партбюро и партсобрании, — отвечал Певзнер. Подробнее я, беспартийный, считал себя не в праве расспрашивать. Они оба — коммунисты, оба евреи, но в прямоте и честности Певзнера я уверен. Вчера же мне довелось убедиться и в его храбрости. Батальон делал попытку атаковать Князево. Этому с вечера предшествовали артподготовка и обстрел деревни из миномётов. Но что это за «артподготовка», когда за несколько минут была израсходована двухдневная норма снарядов, и пушки наши снова замолчали?! Немцы на наш огонь не ответили. Наступили сумерки, когда я увидел, а ещё раньше услышал ползущий мимо нас по дороге трактор ЧТЗ с орудием 1-й батареи. Рядом с пушкой вместе с бойцами оружейного расчёта шёл Певзнер, внешне спокойный, но с необычно бледным лицом, окаймлённым густыми рыжими бакенбардами с бородкой. — Куда ты? — Стрелять прямой наводкой по деревне, выполняю личное приказание нового комиссара бригады, — отвечал Певзнер. Я ничего не сказал, но тут же пошёл вслед за ним на передовую линию. Как же эта тихоходная, неповоротливая машина выведет орудие на открытое место? Это же самоубийство, или, правильнее говоря, преднамеренное убийство. Посланы на верную гибель и он, и его люди. Я остановился, схоронившись за ёлкой, около стрелявших по деревне орудий противотанкового дивизиона. Кончилась лесная доргога, трактор ЧТЗ, утопая в снегу и оглушая окрестности своим рёвом, выполз на открытую поляну перед деревней, развернул орудие, отцепился, затарахтел, отходя в сторону. Бледные артиллеристы работали быстро, Певзнер стоял во весь рост, открытый, как перед расстрелом, на фоне высокого леса, и подавал команды. Выстрел… Второй, третий… Снова подошёл трактор. Снова прицепили орудие артиллеристы. Деревня как бы спала: ни звука оттуда. На наш огонь опять нет ответа. Начатое в три часа ночи наступление батальона вместе с приданной ему ротой автоматчиков было встречено немцами ураганным огнём из пулемётов и минометов. Обе принадлежавшие немцам траншеи перед деревней были быстро захвачены нашими пехотинцами, но атака захлебнулась. Всю ночь во время боя я провёл на передовом наблюдательном пункте, не видя почти ничего, кроме осветительных ракет и трассирующих пуль, выпускаемых немцами. С рассветом батальон отошёл обратно в лес, в снежные траншеи и окопы, оставив под ледяным валом на снегу неподвижные и шевелящиеся солдатские и крнаснофлотские шинели. Вскоре в бинокль хорошо было видно, как два немца с автоматами появились среди убитых и раненых на поляне, обходя каждого, но не нагибаясь, короткими очередями приканчивали ещё живых. Ушли безнаказанно. Совсем поредел батальон после этого наступления. В роте автоматчиков осталось только шестьдесят четыре человека. Однако, как я заметил, убыль не спешат сообщать в штаб бригады. Больше того: сознательно уменьшают потери личного состава, так как продовольственные пайки поступают по данным строевых записок. Поэтому в сухарях или хлебе, во всяком случае, также в сахарном песке и водке там нет нужды, скорее изобилие, не то, что у нас, воюющих пока без людских потерь. Сегодня мои ребята пытались просить хлеба и баланду у соседей по шалашам — автоматчиков. — Идите вон, собаки, ничего не получите, — услышал я от автоматчика, выплескивающего на снег из котелка остатки. Люди стали, как звери! К своим так относятся! Не первый раз вижу и слышу такое. Чудовищно! Вместо увезённого в тыл тяжело раненного Козлова мне прислали из штаба дивизиона нового помкомвзвода — Новикова, тоже коммуниста, как и Козлов. Первое впечатление: молчаливый, волевой, должно быть, требовательный. (К другим и к себе, или только к другим, как это часто бывает? Поживём — увидим…). Поместился Новиков в соседнем шалаше с остальными ребятами моего взвода. Имеет воинское звание старший сержант. Для фронта нынче — это без пяти минут средний офицер, младший лейтенант, как и я. Тут ещё такой было случай представился: позавчера вечером пришёл к нам бывший политрук батареи Зуяков, теперь комиссар артдивизиона. С ним «некто», как оказалось впоследствии, из особого отдела. Собрали они весь взвод мой, точнее, тех, кто здесь, на передовой находится, начали вербовать добровольцев в «разведку с боем». Командиром группы из тридцати пяти человек, как предполагается, идёт Новиков. Понял я, что это по партийной линии заранее было согласовано. Главная цель разведки: пробраться в Князево и привести «языка». Каждому, кто добровольно согласится войти в эту разведгруппу, будет выдано по полтора килограмма хлеба, по 60 г сливочного масла, по тройной порции сахара, консервы «свиная тушёнка» — одна банка на двоих, по 150 г печенья, чай и четвертинка водки на человека. Язык! Язык!.. Тщетно пытается бригадная разведка, ныне возглавляемая бывшим начальником дивизиона лейтенантом Литвиенко, взять в плен немца — «достать языка»! Ничего не получается. Немцы ведут себя очень осторожно, всегда надёжно прикрываются достаточно мощной огневой техникой, так что взять хоть одного живым становится совершенно невозможно. В бою, во время наступления нашего, никогда трупов своих убитых не оставляют, тем более не бросают раненых: всех к себе утаскивают. Говорят, гнев нашего командира бригады полковника Смирнова, обрушивающийся на незадачливых разведчиков и в первую очередь на командира взвода, не поддаётся описанию. Угрожает не на шутку расстрелом! Бедный лейтенант Литвиенко! Вот так завидная и спокойная должность начхима! В последний раз, получив грозный приказ полковника: без «языка» не возвращаться, всё же не выполнил его и притащил в качестве трофея и в подтверждение своей активности… рыжий немецкий сапог с правой ноги какого-то солдата, которого они пытались отбить. Убегая, тот снял с себя сапоги для облегчения и один обронил дорогой. Подобрали сапог. Принесли… Полковник хотел немедленно судить Литвиенко военно-полевым судом (особый отдел тут же, далеко ходить не нужно), да упросили его… Снова ушёл Литвиенко, четвёртый день о нём и о его разведчиках ни слуху ни духу…Пришедший с Зуяковым работник особого отдела не сидел посторонним наблюдателем, а принимал самое активное участие в вербовке добровольцев в разведгруппу. Он не раз точно повторял перечень продовольственных запасов, выделяемых в дорогу разведчикам. Говорил также о том, как нужен нам «язык», объяснял вместе с Зуяковым пути возможного подхода и вторжения в деревню. Впрочем, объяснения эти были туманны: «подходы» к деревне они не видали. Новиков стоял тут же и бесстрастно молчал. Первым изъявил желание пойти в разведку Смирнов. Здесь он вынул из кармана и передал мне свою орденскую книжку: «Возьмите, товарищ лейтенант, схороните её, мало ли что может случиться», — сказал он при этом. За ним, немного поколебавшись, дал своё согласие идти в разведку Колесов. Такой прыти не ждал я от него! Думаю, что им руководил голод. Немного от нас охотников набралось — человек пять. Всех переписал лейтенант, внёс в список, который завершался. Наш взвод опрашивался последним. Я не «баллотировался»: вследствие назначения командиром спецгруппы Новикова я оказался «вне конкурса». Новикову в присутствии всех нас было разъяснено, что в случае удачно проведённой операции ему будет тотчас же присвоено звание лейтенанта, и он займет должность повыше, чем помкомвзвода. Новиков обещал не пожалеть сил. — Ну, а кто может из себя «душу вынуть», кто согласен принять самое ответственное поручение? — обратился ко всем лейтенант из особого отдела, тут же вскользь разъяснив, что значит «вынуть из себя душу». Требовалось идти последним и уложить на месте всякого, кто решится повернуть назад во время выполнения боевого задания. Он ещё добавил несколько сильных фраз, убедительно доказывая, что главное в этой роли — беспощадность, однако никто не высказывал желания идти замыкающим и быть карателем. — Ну, ладно, мы сами там подберем таких, — сказал лейтенант и поднялся, предложив всем тут же собираться и получать продовольствие. С Новиковым пошли говорить отдельно. Были сумерки, когда разведка тронулась в путь. Это было позавчера. А сегодня утром разведка вернулась без «языка», без потерь и без усиленного пайка, который, конечно, съеден. Не знаю, что докладывал Новиков. Я, вернувшись с передового наблюдательного пункта, застал его спящим в своём шалаше. Будить не стал. К чему? Впрочем, неверно, что вернулись без потерь. Один пропал без вести. Это рядовой Кривоногов из первого стрелкового батальона, куда он был перевёден по приговору военно-полевого суда в Бологое за дезертирство в Москве. Оказывается, забыли о том, что он штрафник. Вот и пошёл он добровольцем в разведку, из которой перебежал к немцам. Слышал я, как зло отругивался командир первого батальона Витязь, отбиваясь от наседавшего на него лейтенанта из особого отдела. — Не знал я, — говорил Витязь, — что за дезертирство Кривоногов был переведён ко мне. Где это написано было? Когда и кем передано? Не было ничего — и спроса с нас быть не может! Чёрт его душу знает, что он из дезертиров. Бойцы мои говорят, что уже сегодня на передовой немцы выставили громкоговорители и по радио кричали — Капитан Фокин, капитан Фокин! Берегите снаряды, мало у вас их осталось! — Командир батальона Арсентьев! Доложите-ка командиру бригады полковнику Смирнову, что с голыми руками и пустым желудком ваши солдаты воевать не могут!.. — и прочее в таком же духе. Чёрт знает что такое! Бойцы больше всего удивляются, как чётко знают немцы фамилии наших командиров. Полагаем, что узнали от Кривоногова или ему подобных. Когда ходили с Фокиным в разведку, кто-то из рядовых тоже за нуждой в лес углубился, а обратно-то к своим не вернулся. Первые перебежчики… Печально.